Все приведенные выше детали и подробности потребовались не только для того, чтобы выяснить, как выражался Ленин, — «кто первый сказал “А”», но и для прояснения более существенных проблем.
Время, в той или иной мере, всегда налагает свою печать на сознание и писания современников. Так называемые «лихие 90-е» XX столетия, когда утративший свой прежний социальный статус, деморализованный и маргинализированный народ «безмолвствовал», неизбежно породили, а вернее — возродили, и соответствующие теоретические построения.
В этой связи известный историк Юрий Афанасьев писал: «Применительно к России довольно широкую известность приобрела трактовка русской политической системы историками Юрием Пивоваровым и Андреем Фурсовым, согласно которой мы живем, пользуясь их неологизмом, в Русской системе.
Это такая система управления населением и территорией, где власть — единственный (т. е. «моно») субъект. И по отношению к ней все остальное в России — только объекты, в том числе и люди, абсолютное их большинство».
И тот же Юрий Афанасьев, которого никак не заподозришь в симпатиях к большевизму и Советской власти, справедливо заметил: «То главное и основное, что обусловило сущность советского социума, надо определить как победу в революции 1917 года и последовавшей за ней Гражданской войне большинства народа»
33.
Смысл рассказа о том, как рождался НЭП, как раз и состоит в том, что эта новая политика родилась не в результате препирательств политических деятелей, а стала результатом именно победы «большинства народа». И ничего нового в этом утверждении нет, ибо для Ленина, как марксиста, народ и российское крестьянство, в частности, никогда не были «объектом», а являлись главным субъектом исторического процесса.
Первые шаги НЭПа производили на современников крайне сложное, порой ошеломляющее впечатление…
Елизавета Драбкина вступила в Компартию в 1917 году 16-ти лет. Участвовала в Октябрьской революции, в Гражданской войне. Она привыкла к скудным пайкам, восполнявшимся нередко лишь чтением тезисов Маркса о Фейербахе — о «человеческой сущности». А вскоре после подавления Кронштадтского мятежа Елизавета вернулась в Москву.
«И тут же, — рассказывает она, — я — увидела колбасу!
Да, колбасу! Настоящую, всамделишную колбасу! Перерезанная пополам, она лежала на фарфоровом блюде, являя миру свои роскошные розовые внутренности, на которых, подобно звездам в ночном небе, сверкали белые кружочки сала…
Рядом с блюдом высилась гора пышных булок, желтело сливочное масло, повсюду торчали этикетки, на которых были начертаны цены с целым шлейфом нулей… А за всей этой роскошью и великолепием празднично колыхались громаднейший живот, затянутый в бордовую жилетку с мелкими черными пуговками, и неправдоподобная розовая харя…
Вот так вот мы, говоря старинным слогом, и “пребывали” один против другого: я — голодный, замученный, дрожащий в рваной шинельке член правящей партии, и мурло Капитала, того капитала, даже след, даже запах которого, мы три года вытравляли с нашей земли, а он, глядишь, выставил вперед брюхо и самодовольно ухмыляется.
Но разве же я не знала, что X съезд партии решил заменить разверстку натуральным налогом. Разумеется, знала… Но своим глупым умом я поняла из всего этого одно: раньше у крестьянина брали разверстку, это ему было тяжело… Теперь ему будет легче. А все остальное, казалось мне, да и не мне одной, останется по-прежнему…
И вот…
И откуда все это вылезло, откуда наползло?
Ну, была раньше “Сухаревка”, знаменитая на всю Россию “Сухаревка”, живучая и неистребимая “Сухаревка”. Ее запрещали декретами, по ней молотили облавами, но толку от всего этого было не больше, чем от попыток перерезать кисель бритвой: сколько ни режь, хоть вдоль, хоть поперек, он все равно сойдется, как ни в чем не бывало».
А «Сухаревка»?
Уже от Каланчевской площади, у вокзалов «начинался торг, пока больше “с рук”. Чем ближе к “Сухаревке”, тем он становился гуще, крикливей, многолюднее… Ну а дальше начиналось поистине столпотворение, центром которого была Сухарева башня, вполне достойно заменявшая Вавилонскую.
Сплошной волной, плечом к плечу, образовывая заторы и водовороты, двигалось оголтелое человеческое месиво, горластое, орущее, ругающееся, лузгающее семечки, поминающее бога, черта, родителей и пресвятителей.
Не поймешь, кто тут продает, кто покупает, несть числа и счета ларькам, лоткам, палаткам, санкам, ящикам, стульям, табуреткам, сундукам, кошелкам, корзинам, кузовам, образующим торговые ряды.
Каждый наперебой выкрикивает свой товар: “А вот колбасы своего припасу!”, “Спички есть! Спички!”, “Кавказская медовая халва, прямо мед, клади в рот, сам бы ел, да хозяин не велел!” “Булки, белые булки” — верещит баба в цветастом платочке и полукафтанчике: булки у нее лежат в корзине, покрытые холстом, а поверх холста положена булка “для щупа”; пощупав ее, покупатель может познакомиться с качеством товара…
Еще почти не были изданы законы, устанавливающие новые порядки; еще не сложилось название этих порядков — “новая экономическая политика”; в русский язык не вошло еще новое слово “НЭП”, а уже, словно перестоявшая опара из квашни, изо всех щелей стали выпирать торговцы, спекулянты, дельцы, подрядчики, валютчики, комиссионеры, арендаторы, перекупщики, знавшие только один девиз: “Рви!”»1
Столь пространная цитата понадобилась для того, чтобы избавить читателя от объяснений, касающихся того — почему НЭП с первых своих шагов породил сложнейшие, не только политические и экономические, но и морально-психологические проблемы.
В этой связи Елизавета Драбкина очень кстати напоминает замечание Ленина, которое он записал, размышляя над гегелевским определением сущности: «…Несущественное, кажущееся, поверхностное чаще исчезает, не так “плотно” держится, не так “крепко сидит”, как “сущность”. Hetva [примерно]: движение реки — пена сверху и глубокие течения внизу. Но и пена есть выражение сущности. Тот НЭП, который мы видели, был пеной, черной пеной»
34
35.
Можно лишь добавить, что поначалу «пены» действительно было больше, а «глубокие течения» прослеживались меньше, ибо негативные стороны этих первых шагов (так называемые «гримасы НЭПа») усугублялись тяжелейшей засухой и голодом, охватившим в 1921 году Поволжье, а затем и юг Украины.
Голод
Неожиданностью эта засуха не стала. 1920 год тоже был неурожайным. Уже в ноябре этого года профессор Петровско-разумовской академии Владимир Александрович Михельсон, опираясь на многолетние метеорологические наблюдения Московской обсерватории о периодически повторяющихся засушливых годах, написал статью «Важное предостережение», в которой утверждалось, что и предстоящий 1921 год грозит засухой