Между прочим, Нога, никогда в клуб не входившая, огибавшая чаепитие, если случалось, по заставленной казенными шкафами стенке, не получила ни от кого в коллективе ни малейшего сочувствия. На другой же день после несчастья она старательно, угловато, словно вырезая свою фамилию на дубовом директорском столе, написала заявление по собственному. Но это не избавило бедняжку от двух комиссий районо, одной рабочей, другой расширенной: как и представлялось Ноге заранее, все были против нее, все сидели президиумом за длинным, угрюмой красной скатертью обтянутым столом, поместив обвиняемую перед собой на отдельно торчавший стул, и обвиняемой чудилось, что ее сейчас положат на этот стол, как осетра, и начнут есть.
Также Ногу вызывал к себе милицейский следователь, добродушный коротышка с большой, лысой, как бы сахарной головой и сладкими, словно слипающимися от сладости глазами, состоявшими из шоколада и молока. Следователь, осторожно возясь локтями на своих бумагах, задавал Ноге как будто невинные вопросы, но каждое слово его попадало в ту чувствительную, воспаленную часть ее души, что не позволяла Ноге жить и дышать, как все люди. Впрочем, наказания Ноге так и не подобрали: на возбуждение дела не хватило состава, а волчий билет у нее и так, оказывается, имелся – был выписан пятью годами раньше за нанесение телесных повреждений средней тяжести бывшему ученику, ныне гражданину осужденному, отбывающему срок за разбойное нападение на ювелирный магазин. После разбирательства Нога исчезла из вида: одни говорили, что она завербовалась по контракту на Севера, другие утверждали, будто видели ее на рынке, в мерзлой палатке, где она, закусив рыхлую папиросу, торговала страшенными меховыми ботинками и тупыми пудовыми босоножками.
* * *
Так множилось число пострадавших за Женечку людей. Теперь получалось, что бывшая отличница Журавлева имеет на Женечку такие же права, что и Ведерников: пусть в меньшем объеме, но в том же роде. Ведерников, конечно, был главный Женечкин спаситель и кредитор, но далеко не единственный. Он подозревал, что даже не был у пацанчика первым: знал из разговоров, что Женечка в четырехлетнем возрасте тяжело переболел ветрянкой, и медсестричка, жившая по соседству, сердобольно, сверх всякой служебной нормы, ухаживала за ним, а потом свалилась сама, еще тяжелей. Ведерников иногда встречал во дворе небольшую, аккуратную, скоро ходившую женщину с рыжеватой гладкой прической и чем-то профессиональным в той сноровке, с какой она застегивала сумку, натягивала на маленькие марлево-белые руки тесные перчатки. Круглое, свежее личико женщины было бы миловидно, если бы не темнели поверх ее естественных нежных веснушек грубые рытвины – да вдобавок левая бровь была совершенно разрушена и напоминала рваный плавник. Ведерников, конечно, не имел доказательств, что это и есть та самая медсестричка, но внутренний голос говорил ему, что это она, жертва.
Итак, медсестра, работяга со склада металлолома, Журавлева, учительница физкультуры, еще десятка полтора бройлерных недорослей обоих полов, в разное время попавших под горячую руку учителям в результате Женечкиных спектаклей на уроках. При этом Женечка не признавал перед пострадавшими никаких долгов. Он ничего этим людям не сделал. Он просто попадал в плохие ситуации, какие с каждым могут случиться и случаются хотя бы по разу, по два, а вот с Женечкой почему-то чаще. И тем ярче проявляется факт, что Женечка – ценен. Не благодаря каким-то особым достоинствам, достоинств никаких как раз и нет, если не считать «научных» изысканий, каменной воли прогнуть под себя законы механики и живой природы. Однако именно отсутствие достоинств, этих внешних, оспариваемых аргументов, утверждает Женечку в статусе человека как такового, человека в инфинитиве. Вот взять Ведерникова – он тоже, конечно, человеческое существо. Но Ведерникова угораздило родиться с особым даром: силовой сеткой, позволяющей и требующей быть в воздухе. Теперь, когда этот удивительный, солнечный орган превратился в спутанный комок, в электрического паразита, отвечающего судорогой на биение мухи в паутине, на трескучие разряды грозы, – теперь Ведерников сделался хуже, бесправнее Женечки. То же бывшая отличница Журавлева, имевшая способность собирать, при помощи какой-то внутренней линзы, все свои слабые лучи в точку и прожигать насквозь любое препятствие, ныне расфокусированная, низведенная в ничтожество.
Плохо, если у человека есть талант; плохо вдвойне, если талант растет, замещает собой ординарные, простым питанием занятые ткани: вычти талант, и от человека останется огрызок, а то и вовсе дыра. А вот Женечка, из которого вычитать нечего, при любых обстоятельствах сохраняет полноценность. Он человек, он имеет права, он – священный объект всей гуманистической культуры и нынешней посткультуры, поставившей человека-женечку выше всех институций, традиций и прочей фигни. Если человек-женечка в беде, его надлежит спасать, бросить все силы и заплатить любую цену, потому что утрата священного объекта неприемлема. «Диавол», – все нашептывал Ведерникову на ухо настырный торговец водкой, и от этого жаркого, банного шепота ухо, казалось, зарастало влажной шерстью. Вот, кстати, еще один пострадавший. Редко, зато регулярно Ведерников видел торговца во сне – и всегда это была тюрьма, грубый механизм из серых стен и черных решеток, с лязгом менявший конфигурацию, норовивший загнать нескладного, запыхавшегося узника в самый глухой тупик. В этих снах торговец представал сильно постаревшим, с тощей бородой до пупа, высосавшей ростом своим костистое лицо, в каких-то волглых отрепьях, к которым пристала гнилая солома. В действительности торговец не получил никакого срока – но вряд ли забыл искаженную белую личину, мягкое под колесами внедорожника и как этот живой ухаб поддался и хрустнул, когда автомобиль, качнувшись, через него перевалил.
Если приблизительно подсчитать количество Женечкиных жертв, получается уже больше двух десятков. Вот оно, настоящее сообщество Ведерникова, можно даже сказать, его настоящая семья.
vi
Как ни отнекивался Ведерников, как ни ссылался на то, что он официально не член родительского комитета и вообще не родитель, его все-таки привлекли к подготовке торжества. Занималась всем, конечно, Лида: следовало купить на общественные деньги – совершенно недостаточные – цветы для дорогих учителей. Накануне выпускного гостиная превратилась в оранжерею, повсюду были банки с тяжелыми кочанами букетов, круглые мокрые следы от банок, мятые лепестки, растительный сор. В ванне, на треть налитой, колыхались, сцепившись шипами, бордовые бархатные розы для директрисы, ровно в цвет ее парадного, тоже бархатного, платья, на котором слепенькая брошка закрывала нежную розовую пролысину.
Мать, заезжавшая накануне с продуктами и очередным конвертом, окинула быстрым взглядом всю эту ботаническую кустарно-яркую красоту и наотрез отказалась везти букеты на своей машине, объяснив, что не желает работать катафалком. За цветами явился сам председатель родительского комитета, муниципальный чиновник, чей орлиный нос и полный дамский подбородок вместе придавали его большому свежему лицу нечто британское. Пока его водитель, под руководством Лиды, таскал шуршавшие и капавшие охапки в зеркально-черный «мерседес», чиновник, имевший привычку всегда держать правую руку в кармане, точно важный и ценный предмет, бережно вынул эту белую вещь, удостоил Ведерникова экономным рукопожатием и сразу убрал свою вещь обратно. «А вы, Олег Вениаминович, едете уже? С радостью бы, так сказать, вас подбросил, – предложил чиновник, осторожно переступая полированными, фигурно отстроченными ботинками по цветочной слякоти. – Я потом жене похвастаю, что вас вез!» «Спасибо, не собрались еще, – сухо ответил Ведерников. – Мы уж как-нибудь пешком». «Что ж, уважаю, уважаю, – проговорил чиновник, интеллигентно скосившись на культи под пледом. – И не сомневаюсь, что будете вовремя. Я вам предоставлю приветственное слово сразу после себя, регламент три минуты. До скорой встречи на празднике!» «Да не буду я выступать!» – с досадой выкрикнул Ведерников, но чиновник, оставив по себе на полу немножко серой мути, уже затворял, деликатно защелкивая замки, входную дверь.