Пили шампанское; Э. откупоривал бутылку за бутылкой и наливал мне последнюю каплю.
Провозгласили несколько тостов, и друг моего детства взял свой бокал и, нагнувшись ко мне, тихо сказал:
– За здоровье вашей матушки!
Он смотрел мне прямо в глаза, и я отвечала ему так же тихо, взглядом искренней благодарности и дружеской улыбкой.
Через несколько минут я сказала громко:
– За здоровье мамы!
Все выпили. М. ловил мои малейшие движения и старался подделаться под мои мнения, мои вкусы, мои шутки. А я забавлялась тем, что изменяла их и конфузила его. Он все слушал меня и наконец воскликнул:
– Но она прелестна! – с такой искренностью и радостью, что мне самой это доставило удовольствие.
Тетя Надя вернулась в коляске с папа; я поехала к ней, и мы вдоволь наболтались.
– Милая Муся, – сказал дядя Александр, – ты меня восхищаешь; я в восторге от твоего поведения с твоими родителями и особенно с твоим отцом. Я боялся за тебя, но, если ты будешь так продолжать, все устроится хорошо, уверяю тебя!
– Да, – сказал Поль, – в один месяц ты покоришь отца, а это было бы счастьем для всех.
Отец взял комнату рядом со мной, направо, и в моей передней положил спать своего лакея.
– Надеюсь, что она в сохранности, – сказал он дяде. – Я веселый человек, но, когда мать поручает ее мне, я оправдаю ее доверие и свято исполню свой долг.
Вчера я взяла у отца 25 рублей и сегодня имела удовольствие возвратить их ему.
Мы уехали тем же порядком, как вчера.
Как только мы выехали в поле, отец спросил меня:
– Что же, мы будем еще сражаться сегодня?
– Сколько угодно.
Он обнял меня, завернул меня в свою шинель и положил мою голову к себе на плечо.
А я закрыла глаза – я всегда так делаю, когда хочу быть ласковой. Мы сидели так несколько минут.
– Теперь сядь прямо, – сказал отец.
– В таком случае дайте мне шинель, а то мне будет холодно.
Он укутал меня в шинель, и я начала рассказывать о Риме, о заграничной жизни, о светских удовольствиях, старалась доказать, что нам там было хорошо, говорила о г-не Фаллу, о бароне Висконти, о папе. Я заговорила о полтавском обществе:
– Проводить жизнь за картами… Разоряться в глуши провинции на шампанское в трактирах! Погрязнуть, заплесневеть!.. Что бы ни было, всегда следует быть в хорошем обществе.
– Ты, кажется, намекаешь на то, что я в дурном обществе, – сказал он смеясь.
– Я? Нисколько, я говорю вообще, ни о ком особенно.
Мы договорились до того, что он спросил, сколько может стоить в Ницце большое помещение, где бы можно было устраивать празднества.
– Знаешь, – сказал он, – если бы я поехал туда на одну зиму, положение бы совсем изменилось.
– Чье положение?
– Птиц небесных, – сказал он смеясь, как будто чем-то задетый.
– Мое положение? Да, правда. Но Ницца – неприятный город… Отчего бы вам не приехать на эту зиму в Рим?
– Мне? Гм!.. Да… Гм!
Все равно первое слово сказано и упало на добрую почву. Я боюсь только влияний. Мне надо приучить к себе этого человека, сделаться ему приятной, необходимой и воздвигнуть для моей тетки Т. стену между ее братом и ее злостью.
Он рад, что я могу говорить обо всем. Перед обедом я говорила о химии с К., отставным гвардейским офицером, огрубевшим от жизни в провинции и от всеобщих насмешек. Это всегдашний посетитель.
Отец сказал, вставая:
– Не правда ли, Паша, она очень ученая?
– Вы смеетесь, папа?!
– Нисколько, нисколько, но это очень хорошо, да. Очень хорошо, гм… Очень хорошо!
23 августа
Я пишу maman почти столько же, сколько в мой дневник. Это будет ей полезнее всех лекарств в мире. Я кажусь вполне довольной, но я еще не довольна; я все рассказала с точностью, но не уверена в успехе, пока не доведу дела до конца. Во всяком случае, увидим. Бог очень добр.
Паша мне двоюродный брат, сын сестры моего отца. Этот человек меня интересует. Сегодня утром зашел разговор о моем отце, и я сказала, что сыновья всегда критикуют поступки отцов, а став на их место, поступают так же и вызывают такую же критику.
– Это совершенно верно, – сказал Паша, – но мои сыновья не будут критиковать меня, так как я никогда не женюсь.
– Еще не бывало молодых людей, которые не говорили бы этого, – сказала я после минутного молчания.
– Да, но это другое дело.
– Почему же?
– Потому что мне двадцать два года, а я не был влюблен, и ни одна женщина не была мне привлекательна.
– Это вполне естественно. До этих лет и не следует быть влюбленным.
– Как? А все эти мальчики, которые влюблены с четырнадцати лет?
– Все эти влюбленные не имеют никакого отношения к любви.
– Может быть, но я не похож на других: я вспыльчив, горд, т. е. самолюбив, и потом…
– Но все эти качества, которые вы называете…
– Хорошие?
– Да, конечно.
Потом, не знаю по какому поводу, он сказал мне, что сошел бы с ума, если бы умерла его мать.
– Да, на год, а потом…
– О, нет, я сошел бы с ума, я это знаю.
– На год… Все забывается, когда видишь новые лица.
– Значит, вы отрицаете вечные чувства и добродетель?
– Совершенно.
– Странно, Муся, – сказал он, – как скоро сближаешься, когда нет натянутости. Третьего дня я говорил вам Марья Константиновна, вчера m-lle Муся, а сегодня…
– Просто Муся, я вам это приказала.
– Мне кажется, что мы всегда были вместе, так вы просты и привлекательны.
– Не правда ли?
Я заговаривала с крестьянами, которые попадались нам на дороге и в лесу, и вообразите, я очень недурно говорю по-малороссийски.
Ворскла, протекающая в имении отца, летом так мелка, что ее переходят вброд, но весной это большая река. Мне вздумалось войти с лошадью в воду; я так и сделала, приподняв мою амазонку. Это приятное чувство и прелестное зрелище для других. Вода доходила до колен лошади.
Я согрелась от жары и езды и попробовала мой голос, который понемногу возвращался. Я спела «Lacrymosa» – из заупокойной мессы, как пела в Риме.
Отец ожидал нас под колоннадой – и осматривал нас с удовольствием.
– Что же, обманула я вас и плохо езжу верхом? Спросите Пашу, как я езжу. Хороша я так?
– Это правда, да, гм!.. Очень хорошо, право.