— Спокийно, громадяне! — провозгласил он оттуда. — Батька Махно зараз з вамы будэмо бачить запорижцив. А потим ласково просимо на митинг. — Он спустился и, действуя ножнами шашки, как метлой, стал расчищать первый ряд, где сидели деды и мелюзга.
— Постой, товарищ Лепетченко! — высоким голосом сказал щуплый человек, который, по-видимому, и был батькой Махно. — Треба уважать донских стариков.
Лепетченко взял за шкирку и посадил назад деда, которого только что взашей вытолкал. Голова у того тряслась. Махно, заметно прихрамывая, пошел в первый ряд, за ним потянулась его свита, весьма разнообразно одетая: кто-то обычно, как все военные в ту пору, кто-то по-гайдамацки, навроде Лепетченко и артистов на сцене, кто-то — человек семь — были даже в «цивильном» — пиджаках, галстуках и шляпах, все немолодые, очкастые и бородатые, а один, длинноволосый, как сам Махно, матрос в бескозырке носил под расстегнутым, буржуйского покроя плащом австрийский гусарский мундир, препоясанный алым кушаком. Большинство этой публики, что поразило Михаила, было, судя по внешнему виду, соплеменниками неистового Резника — дело неслыханное в окружении степных атаманов, у которых за одни очечки — «распыл»! Сзади всех шли две смазливые молодые женщины, по виду хохлушки, в хороших платьях городского фасона, но в платках, повязанных по-дорожному, как у крестьянок. Они все расселись в первом ряду, рядом с одиноким дедом, помимо своей воли представлявшим здесь донских стариков. Махно с подчеркнутым уважением пожал ему руку. Махновцы попроще разместились в проходе.
— Давай, хлопци, — махнул Лепетченко рукой артистам.
Мишка глянул в боковой вход, где должен был стоять артист, счетовод Алешка Триполев, которому следовало вбежать сейчас с репликой. Но его уже и след простыл. Тогда он сам закричал, сделав шаг к Тарасу и по-прежнему протягивая к нему руки:
— Где ты, батьку? Ищут тебя козаки. Уж убит куренной атаман Невылычкий, Задорожний убит, Черевыченко убит. Но стоят козаки, не хотят умирать, не увидев тебя в очи; хотят, чтобы ты взглянул на них перед смертным часом!
Впавший в столбняк Тарас очнулся и заорал:
— На коня, Остап!
Махновцы одобрительно загудели, как потревоженный улей. «Цивильные» презрительно улыбались. Махно казался непроницаемым.
Размахивая саблей, Михаил молил Бога, чтобы из-за кулис выскочили сражающиеся стороны — «козаки» и «ляхи», а то как же им вдвоем с Тарасом изображать битву и его, Остапово, пленение? А обрывать резко пьесу нельзя, махновцы могут от разочарования угостить их шомполами. Он облегченно вздохнул, когда человека четыре все же появились, дико озираясь, из-за кулис. Сцену кое-как закончили. Михаил задернул занавес из бабьего ситца и побежал в артистическую собирать свою забившуюся по углам труппу:
— Вы чего, казаки? Надо играть, а то они нас зараз всех постреляют! Это ж зверье! Там сам Махно сидит со шмарами своими! Пошли! Следующая сцена — пробуждение Тараса!
Немного их Мишке удалось расшевелить. Играли, конечно, не с таким подъемом, как до фантастического появления махновцев, но все же сносно. Казнь Остапа поневоле вышла удачной, так как, играя, артисты, видимо, думали о происходящем снаружи, где продолжали греметь выстрелы карателей. Когда же привязанный к пыточному колесу Мишка воскликнул: «Батька! Где ты? Слышишь ли ты?», Махно неожиданно, к конфузу Тараса, ответил со своего места:
— Слышу!
Какой-то махновец громко всхлипнул. Другой заорал:
— Батькови здравствовать!.. Хай живе вильна Украина!
Михаил, поняв по лицам своих артистов, что действие из-за вмешательства первого ряда партера застопорилось, догадался повторить вопрос — с еще большим надрывом. Батька из Гуляй-Поля на этот раз смолчал, дав возможность ответить мнимому Тарасу.
Малость поднаторевший в культпросвете в политической грамоте, Мишка исключил из своего «Бульбы» еврейские сцены да знаменитые слова Тараса: «Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» Последний монолог старого Тараса в интерпретации Михаила звучал так: «Прощайте, товарищи! Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак?.. Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли товарищество, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..»
Он убедил пролеткультовцев в политической целесообразности такого конца: во-первых, призыв Тараса к козакам разбить ляхов будущей весной соответствует нынешнему положению на польском фронте, когда удачи Красной армии временно сменились неудачами, во-вторых, упоминание Тарасом в своем последнем слове товарищества послужит явным намеком на теперешнее товарищество, большевистское. Пролеткультовцы согласились. Но теперь, когда дело шло к концу спектакля, Михаил с тревогой думал: а не шепнуть ли из-за кулис Тарасу, чтобы он опустил слова о Русской земле? Он не знал хорошенько, какие идеи, кроме пресловутой анархии, проповедует Махно, но, глядя на его характерную свиту в первом ряду, на «щирых» гайдамаков, густо чадящих махоркой, смутно догадывался, что это не «русская идея». С другой стороны, испортить эту лучшую из его постановок, закончить обычными хвастливыми словами о том, что нет ничего на свете, чего бы побоялся козак? Ведь те же махновцы — смотрят, как дети, вместо того чтобы заняться любимым делом — грабежом! И не про них ли сказано у Гоголя, что и у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и поклонничестве, есть крупица русского чувства? Кто ж им поможет ее найти? Нет, будь что будет! Уж коли начали они играть одно, трусливо, несмотря на изменившиеся обстоятельства, играть другое!
Это было его второе кредо в искусстве, столь же нечаянно обретенное, как и первое.
Он не ошибся: когда упал занавес, махновцы хлопали громче всех (станичникам, правда, было не до оваций — думали, что теперь делается с их куренями). Махно с тем же непроницаемым лицом тоже вежливо пошлепал костлявыми ладошками. А вот «пинжачные» не аплодировали, один даже громко гаркнул: «Шовинизм! Из России подымается только угнетение!» Михаил со всей труппой вышли, как положено, раскланялись. Красавица Настя Попова, дочь того самого Дмитрия Евграфовича из Ясеновки, игравшая «прекрасную панночку», тряслась от страха. «Не бойся, — шепнул ей Миша, — будем выходить все вместе, тебя в середку затолкаем и ко мне отведем. Не посмеют при всем честном народе приставать».
Махно неторопливо поднялся со своего места и взошел на сцену.
— Хто это написал? — спросил он. Одной рукой он подбоченился, другую положил на лакированную крышку маузера.
В зальце повисло молчание. Михаил, набравши воздуху в грудь, шагнул из-за кулис.
— Сочинение Гоголя. Постановка моя.
Теперь они стояли на сцене вдвоем, друг против друга, одного примерно роста. При слове «Гоголь» какое-то смутное воспоминание мелькнуло на лице Махно.