А Михаила, долго мучившегося творческой немотой, уговаривать не надо было — теперь рассказ за рассказом летели из-под его пера. Даже не думая о том, всю ли горькую правду о донской смуте он сказал в «Родинке» и только ли «белые» отцы убивали «красных» детей, написал он вслед за «Родинкой» «Продкомиссара» — рассказ о том, как на глазах молодого окружного продкомиссара расстреливают его отца-кулака, который всего лишь не хотел позволить вымести у него все зерно «под гребло».
«Продкомиссара» тоже приняли в «Молодом ленинце». А Вася Кудашов взял в свой «Журнал крестьянской молодежи» другой рассказ, «Пастух», и обещал напечатать в февральском номере. Вызревал у него в голове новый рассказ для «Ленинца» — «Илюха». Издательские дела, вслед за творческими, налаживались. Накануне этих приятных событий Михаила приняли в МАПП — Московскую ассоциацию пролетарских писателей (в сущности, только за три фельетона в «Ленинце» и членство в группе «Молодая гвардия»). Стало быть, если дела налаживаются, можно вызвать с Дона Марусю.
Они поженились в январе 24-го, как минуло Рождество. Нельзя сказать, что Петр Яковлевич Громославский очень обрадовался, когда Александр Михайлович, Анастасия Даниловна и Михаил приехали сватать Марусю. «Конечно, девке пора замуж, — говорил он, разглаживая свои громадные, на полметра в разлете, атаманские усы и отводя глаза. — Однако ведь и учиться ей надо. Зараз без учебы — никак невозможно». Было, конечно, у Петра Яковлевича, «справного» казака, и сомнение другого свойства: Шолоховы теперь жили в нужде и, по-видимому, зажиточными вновь стать не могли. Жених — «ломоть отрезанный», на Дону у него жизнь не заладилась, мотается по столицам, а Александр Михайлович за последние два года сильно сдал, превратился в старика с трясущейся головой и слезящимися глазами. Но Маруся, которой Михаил уже больше года писал из Москвы и получал в ответ робкие, нежные письма, проявила вдруг упорство: «Люб он мне! Ни за кого другого не пойду!» Мать одобряла выбор Маруси, говорила: «Добрый паренек, из-за доброты своей под суд пошел. Ты, Петр Яковлич, должно, забыл, что и из-за тебя тоже. Ты ить и сам налог не доплачивал и других покрывал. Одначе тебя в кутузку не потянули, а он за нас за всех сидел, томился. Женихов-то побогаче и теперь можно найти, а вот таких, совестливых, днем с огнем не сыскать». «Доброта нынче не в цене, — возражал Петр Яковлевич. — Я гляжу, и дворянские дочки зараз за партейцев выскакивают, как из пулеметной ленты, — а они, старая, не дуры! Кубыть, им тоже за добрых да красивых замуж хочется, да что с них взять, с добрых аль красивых, ежели они семью содержать не могут? Семья ить — не церква, где мы друг у дружки прощения просим, энто жизнь на долгие годы. Зараз как? Сошлись молодые, помиловались, а как нужда в дверь постучала, враз разбежались! Баба с возу, кобыле легче! Не-ет, шалишь, муж с женой должны корни в землю пустить, потомство дать, как спокон веку повелось, а у Мишки какие ж корни? Перекати-поле! Опять же — не казак!»
Но переубедить Марусю отец не мог. Тогда, хитровато поглядывая на нее, он сказал: «Что ж, добре. Я ить Мишке-то не враг, но предупредить тебя должон. У вас все может сложиться, как бабушка сказала — надвое. Может, и так, как я гутарю, а может, и наоборот. Я людей малость знаю, вижу, что парень он хваткий, токо хватает что ни попадя. Не всем, конечно, суждено сразу достаток иметь — тут мать права. Ежели нет достатка, в семье нужна любовь, чтобы, стал-быть, невзгоды легше было переносить. Но ты свое последнее слово сказала, не кричи вдругорядь дурным голосом: «Мочиньки моей не стало с ним!» Выбрала — так терпи».
Поскольку сам Петр Яковлевич переживал не лучшие времена, всего приданого он дал за Марусей, не считая бабьих тряпок, — мешок муки, в точности по донской пословице: «С моей руки — куль муки». Гостей много на свадьбу не звали, зато венчались в церкви, как положено. Вскоре после свадьбы, пожив несколько дней в Букановской, молодые уехали в Москву.
Поселились в Георгиевском переулке, в комнате, которую выделила Михаилу жилконтора, где служил он счетоводом. Помещались здесь только койка, стул, посудная тумбочка и вдвинутый между койкой и стулом самодельный столик, служивший одновременно обеденным и письменным столом. Несмотря на зиму, единственное в комнате окошечко почти всегда было открыто, чтобы изгнать густой чад примуса, на котором готовила Маруся, — впрочем, вполне безуспешно. Днем внизу, во втором этаже, стучали молотки сапожников, кто-то напевал, кто-то переругивался, кто-то насвистывал, а по вечерам и праздникам была у мастеровых пьянка, галдеж и страшные, с увечьями, драки.
Михаил получал в жилконторе 70 рублей, из них 30 отправлял каждый месяц родителям. Питались в основном хлебом и селедкой, на колбасу не хватало. На Дону после разрухи жилось немногим лучше, но там и соблазнов было меньше. Москва же, преображенная нэпом, стала почти такой же, какой Михаил увидел ее в 1914 году, даже господа в шубах по бульварам прогуливались: правда, большей частью не те, что прежде, а новые — «красные купцы». Открылись магазины для торговли с иностранцами — «торгсины», но «иностранцев» внесли в название для отвода глаз. В «торгсинах» принимали не только валюту, а золото и драгоценности, как в скупке или ломбарде, причем от кого угодно, паспорт не спрашивали. Однажды и Михаилу пришлось снести в «торгсин» крышечку от золотых часов, подаренных ему на свадьбу отцом. В конце мая 24-го года Михаил уволился из жилконторы, и они с Марусей уехали на Дон. В ноябре он вернулся один, чтобы снова попытаться устроиться, но уже не чернорабочим или конторщиком, — и вот тогда-то и пришла к нему удача с рассказами.
К весне их набралось уже на небольшую книжку, но первый восторг от «донских трагедий» у Михаила уже прошел. Он доказал себе и другим, что может писать настоящие рассказы, взялся даже за повесть — «Путь-дороженька», о комсомольце, попавшем в плен к махновцам (благо некоторый опыт имелся!). Но не было в них чего-то такого, что было в той же любимой с детства чеховской «Степи». Он не без оснований думал поначалу, что дело в однобокости рассказов, в том, что красные у него выходят сплошь хорошими, а белые и повстанцы — плохими. Но юному члену МАППа так и полагалось писать, к тому же и не научился он еще изображать правду всех враждующих сторон, как сделал это Зазубрин в «Двух мирах» или Вересаев в популярном тогда романе «В тупике». Михаил чувствовал, что если даже попытается подражать им (а он не пытался), то неизбежно запутается, ослабит впечатление от быстротечных, драматичных схваток добра и зла, на которых держались его рассказы.
Но вскоре он понял, что причина даже не в этом. В молодогвардейском общежитии на Покровке Михаил познакомился с писателем, настроенным, в отличие от него, «красного казака», абсолютно по-коммунистически, но умевшим то, что не умел пока он — распахивать перед читателями душу до самых затаенных глубин, не боясь показаться смешным.
Этого смахивающего на армянина, длинноносого, бровастого, с горящими глазами, с длинными, небрежно зачесанными назад волосами человека в офицерском френче звали Андрей Платонов. Он изредка приезжал в Москву из Воронежа, где, несмотря на молодость, был большим начальником — заведовал одновременно мелиорацией и электрификацией в губернском масштабе.