И все они хранят благодарную память о Сергее Вавилове, чьими усилиями создавалась эта атмосфера.
Разумеется, действовала психологическая самозащита. Научное творчество питалось и тогдашним состоянием физики, и молодой увлеченностью, и, возможно, стремлением укрыться от социальной жизни… и смерти, от иррациональной жестокости происходящего. Кроме того, по контрасту с происходившим тогда в других местах, прежде всего в Московском университете, ФИАН представлялся оазисом.
Да, тогдашние фиановцы не знали главного о происходящем в стране. И не подозревали, что удельный вклад советской физики в мировую науку достиг максимума во второй половине 30-х годов. Фиановцев 1937 года не удивил бы только крутой взлет, а наших современников не удивляет спад, хотя и удивляет его пологость.
Не случайно максимум близок к 1937 году — кривая роста загнулась от удара Большого террора и под тяжестью сформировавшейся к концу 30-х годов централизованной организации науки.
А ядерно-космические успехи советской физики — это в сущности побочный продукт 30-х годов, когда входили в науку их авторы.
Андрей Сахаров на пороге взрослой жизни
На собрании в ФИАНе Тамм рассказывал о своем участии в 1 съезде Советов в июне 1917 года:
Там были внесены три резолюции: одна за то, чтобы предоставить генералам право смертной казни на фронте, другая — против, и третья резолюция <> — не давать права смертной казни на фронте генералам, но не потому, что она невозможна, а потому, что она возможна только в руках пролетариата. За эту резолюцию голосовали пять человек, и среди них был я.
Право смертной казни, которое Тамм в 1917 году считал возможным в руках пролетариата, продолжало терзать страну. Спустя неделю после фиановского актива Тамм узнал, что в Свердловске арестован Семен Шубин (1908—1938), любимый его ученик, возглавлявший теоротдел Уральского физико-технического института. В мае арестован Александр Витт (1902—1938), профессор МГУ, яркий участник мандельштамовской школы. В августе — Матвей Бронштейн (1906—1938), замечательный ленинградский теоретик, у которого Тамм был оппонентом при защите докторской диссертации. У них были разные приговоры — 8 лет, 5 лет и расстрел, но все трое погибли в 1938 году.
Спустя три десятилетия в парадном томе к 50-летнему юбилею советской власти Тамм подводил итоги развития теоретической физики. Одним из итогов он указал безвременную гибель этих троих физиков, «исключительно ярких и многообещающих», получивших образование уже в советское время.
Об этих погибших тридцатилетних физиках говорит и Сахаров в «Воспоминаниях», о них он узнал от своего учителя.
В 60-е годы судьба привела Сахарова к теории гравитации и космологии, главной теме Матвея Бронштейна. Вскоре Сахаров познакомился с вдовой Бронштейна Лидией Чуковской. Их сблизило участие в правозащитном движении, и Сахаров объяснял ей смысл и значение научных работ ее мужа…
Лидия Чуковская вошла в историю своими свидетельствами об эпохе тридцать седьмого года, написанными в то самое время:
Мои записи эпохи террора примечательны, между прочим, тем, что в них воспроизводятся полностью одни только сны. Реальность моему описанию не поддавалась; больше того — в дневнике я и не делала попыток ее описывать. Дневником ее было не взять, да и мыслимо ли было в ту пору вести настоящий дневник? Содержание наших тогдашних разговоров, шепотов, догадок, умолчаний в этих записях аккуратно отсутствует.
[66]
Реальность взяли ее книги, основанные на документально пережитом и написанные без надежды на прижизненную публикацию.
Подытоживая эту реальность через полвека, Андрей Сахаров напишет:
Если говорить о духовной атмосфере страны, о всеобщем страхе, который охватил практически все население больших городов и тем самым наложил отпечаток на все остальное население и продолжает существовать подспудно и до сих пор, спустя почти два поколения, — то он порожден, в основном, именно этой эпохой. Наряду с массовостью и жестокостью репрессий, ужас вселяла их иррациональность, вот эта повседневность, когда невозможно понять, кого сажают и за что сажают.
Иррациональность происходившего в тридцать седьмом даже и сейчас поражает, когда, например, в следственном деле расстрелянного читаешь, что его завербовал в «фашистскую террористическую организацию» человек, которого террор обошел стороной, или из аккуратно подшитых бумаг узнаешь, что голландский физик-еврей завербовал советского физика-еврея работать на разведку нацистской Германии.
Тем более иррациональность была невыносима для людей, находившихся под властью всецело рациональной — «научной» — социальной идеологии. Поэтому всякий раз старались найти какую-нибудь причину для ареста близкого или знакомого человека. И… кто ищет, тот всегда найдет! Причину «следственной ошибки» могли увидеть в том, что арестованный когда-то был знаком с известным оппозиционером, что он бывал за границей, что он слишком резко высказался о каких-то недостатках окружающей жизни и был неправильно понят, или, наконец, тем, что в сами следственные органы пробрались вредители, которые и сажают честных и преданных советской власти людей.
Что, например, Тамм мог думать об аресте своего младшего брата?
Когда его арестовали, я мучился, старался понять, в чем он мог быть виноват. <> я не допускал мысли о том, что могут посадить невиновного человека. Так я мучился, пока не нашел удовлетворительного, как мне казалось, объяснения. Я подумал: Леня никогда не мог бы совершить ничего плохого. Но, может быть, он что-то знал о преступлениях других людей и не донес. Он был благородный человек, он бы никогда и ни на кого не донес. А в то время недоносительство преследовалось по закону, и довольно сурово. Вот его и арестовали. Когда я все это придумал, мне стало намного легче. И только гораздо позднее я понял, что он совсем ни в чем не был виноват.
[67]
Андрею Сахарову было лишь 16 лет, и слишком его пощадила судьба, чтобы он увидел тридцать седьмой год в полном масштабе. Родителей террор не тронул, и они старались ограждать сына от жестокой реальности, в частности и тем, что обеспечили ему возможность учиться дома вплоть до седьмого класса. Это было необычное по тем временам и дорогое предприятие. За ним стояло, можно думать, не только недоверие к школьному образованию, но и опасение стандартного советского воспитания. Слишком нестандартным был их мальчик — первый и довольно поздний ребенок, «принц» для мамы и благодарный ученик для папы, прирожденного учителя.
Долгое домашнее обучение, по мнению самого Андрея Сахарова, усилило его «неконтактность, от которой [он] страдал потом и в школе, и в университете, да и вообще почти всю жизнь». Однако вместе с тем домашние стены, любовь и бережное отношение дольше чем обычно оберегали его внутренний мир, и это, быть может, внесло свой вклад в характерное для него сочетание чувства собственного достоинства, мягкой манеры поведения и моральной твердости.