Воображения у Врубеля достаточно, в рисунке и композиции он способен творить такие чудеса, как делавшиеся за одну ночь на аршинном ватманском листе многофигурные мифологические сцены по сюжетам, заданным в академии. Как живописец, ну если пока не Рафаэль, то почти Фортуни.
Увы, с картиной как-то не клеилось…
История двухлетних врубелевских поисков «своей картины» — это хроника бесконечных терзаний. И первой трудностью, как ни странно, стало — о чем? О чем должна поведать зрителям его кисть? Казалось бы, не тщась сразить сюжетом на злобу дня, он просто мог выбрать любой очаровавший глаз мотив. Михаил Врубель с этого и начал.
Мотив был выбран, когда летом в Петергофе он вечерами подолгу бродил по балтийскому берегу.
«Хожу приглядываться к весьма живописному быту рыбаков, — делился он с Анной, не поленившись описать особенно заинтересовавшее впечатление. — Приглянулся мне между ними один старичок: темное, как старый медный пятак, лицо, с выцветшими желтоватыми волосами и в войлок всклоченной бородой; закоптелая, засмоленная белая с черными полосами фуфайка кутает его старческий с выдавшимися лопатками стан; лодка его внутри и сверху напоминает оттенки выветрившейся кости; с киля — мокрая и бархатисто-зеленая, как спина какого-нибудь морского чудища, с заплатами из свежего дерева, шелковистым блеском на солнце напоминающая поверхность Кучкуровских соломинок…»
Хотелось, чтобы сестра его глазами во всех подробностях увидела сюжет:
«Прелестная лодка. Прибавь к ней лиловато-сизовато-голубоватые переливы вечерней зыби, перерезанной прихотливыми изгибами глубокого, глубокого рыже-зеленого силуэта отражения. Рыбак сидит на полу привязанной к берегу лодки, ноги свесил за борт и предается вечернему отдохновению».
Выразительный литературный этюд о «прелестной лодке» был слово в слово переписан в отчетном рапорте родителям, с обнадеживающей добавкой — «вот картинка, которую я намерен написать Кенигу, которую уже набросал на память».
Не картина, а многократно упомянутая в связи с этим замыслом «картинка». Картинка в стиле тех пасторальных копий, что когда-то старательно изготовлялись к именинам родственников. Надо полагать, изучивший пристрастия мецената Кенига Михаил Врубель учел направление знакомых эстетических вкусов. А разделять их ему, нынешнему, было уже невмоготу.
Всё вроде складывалось: старый рыбак соглашался позировать за двугривенный в час, и денег из очередной присылки Нюты как раз хватало, и, в конце концов, что плохого в идилличности симпатичного живописного мотива. Картинка не состоялась.
В начале осени новое сообщение: «Кенигсовская картина, между прочим, совершенно изменилась содержанием и способом воспроизведения…»
Жанр теперь как бы исторический. Нечто из античного прошлого времен Римской империи. Модный поздний Рим с модным ароматом сладковатой гнильцы, излюбленная тема салонного академизма. Сюжет?
«Сюжет препошленький, — признает автор, — перемигивание двух молодых существ у ложа вздремнувшего от действия вина толстого бонвивана».
В замысленной картине отчетлив привкус терпкой порочной чувственности: перемигиваются возле храпящего патриция юноша-кифаред и юный виночерпий. И ракурс взят прихотливый: сцена смотрится словно откуда-то с балкона или из верхнего окна. И освещение «после заката солнца, без рефлексов» выбрано ради эффектной силуэтности. Намерений Михаил Врубель не скрывает — «всё бьет на некоторое сходство с Альмою Тадема».
Ну что ж, прославленный на всю Европу мэтр артистично исполнявшихся изящных «античных» сюжетов, работавший в Англии голландец Лоуренс Альма-Тадема — уместный ориентир, если «цель — конкурс на премию за историческую картину, какой бывает весной при Обществе поощрения художников». Леопольд Кениг тоже, без сомнения, останется доволен.
Предварительный акварельный эскиз двигался, буквально разрастаясь подклейками бумаги сверху и с боков. Пластика музейных мраморов оживала в естественности поз, непринужденном изяществе складок и причесок, точности бытовых аксессуаров. Прозрачный филигранный рисунок в узловых фрагментах густел, наливался плотным цветным пятном и таял паутинным графическим плетением просторных пауз. Ритм лаконичных линий с игрой колкой легкой кисти веял поэтикой Катулла и Овидия.
Приходили друзья, смотрели, восхищенно крутили головой. Побывал Репин.
«Репин видел у меня подробную акварельную обработку этого сюжета в настоящую величину, и она ему понравилась: сказал, что стильно, что переносит в эпоху».
Репинская восторженность известна, но тут он не пересолил. Тонкостью мастерства Врубель уже на самом деле мог перещеголять блиставшего в подобных темах старшего академиста, уже академика Генриха Семирадского и даже самого Тадему. Надежды на премию Общества поощрения были отнюдь не беспочвенны.
Почему не закончил, бросил? Или… спасибо, что не закончил?
Можно долго нанизывать упреки в банальности, салонности, но стоит взглянуть, и только ахнешь — изумительная вещь. Бог с ним, с пошлым сюжетом. И неоконченность, похоже, здесь основа всей колдовской вязи рельефных, предельно четких, и растворенных, призрачно зыбких, форм. Должно быть, Врубелю интуитивно почувствовался предел образа-намека, и акварель он бросил на пике ее изысканной красоты.
Главным же в охлаждении к своим «Пирующим римлянам» явилась усталость от сочинительства на темы не вовсе чуждые, но по сути чужие. Имитировать модных мэтров Врубелю было несложно, с его выучкой. Изображать оживших древних римлян у него получалось даже без натуры (хватало академических скульптурных слепков). Но публикой, арбитрами востребованы, а ему-то самому зачем вдруг эти кифареды и патриции? Тошно, бессмысленно…
Не первый раз такой душевный конфликт с античным сюжетом у безмерно чтящего классику русского художника.
Примерно то же в свое время ощутил столь же отважно внимательный к личным переживаниям образа молодой академист Николай Ге. Вдохновился было эпизодом древнеримской истории, решил написать сцену, где благородный отец Виргинии по навету коварного Аппия убивает свою невинную дочь. «Целые кучи я написал эскизов, — рассказывает Ге. — Но, дойдя до конца, я увидел, что и отца римлянина я не знаю, и Аппия я не знаю, следовательно, это не живая мысль, а фраза. Я и бросил этот сюжет…»
Своя «историческая картина» у Врубеля не задалась, однако надежд на премию тесно связанного с императорской академией, престижного Общества поощрения художеств он не оставил. Только теперь его расчеты на конкурсную премию «за жанр».
Жанр этот, как и в прежних планах, соединит творчество с заработком (картина опять-таки для Кенига), однако угождать кому-либо, чему-либо Михаил Врубель на сей раз не станет. Вещь будет «для себя». И ее жанровость, конечно, не обнаружит ни передового черноземного духа, ни пряничной глазури консерваторов. Она предъявит современный достойный извод рафаэлевского реализма. Сюжет, отображающий жизнь «глубоко и всесторонне», во врубелевской жанровой картине был взят из мира (догадайтесь-ка с трех раз), из мира литературной классики — «Гамлет», точнее «Гамлет и Офелия».