Три недели правления
Последовали первые манифесты нового царствования. Один из них предписывал всем должностным лицам «во управлении всяких государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от благоверного и вечно достойные памяти государя императора Петра Великого <…> с чистой совестью, сердцем и радением».
[264] Манифест обещал всем «равный и правый» суд, таким образом новый правитель не только объявлял себя преемником дел Петра, но стремился — или, по крайней мере, декларировал намерение — утвердить приоритет закона в сознании российских чиновников. Другое дело, что в самый разгар «эпохи дворцовых переворотов» это похвальное намерение едва ли было выполнимо.
Прочие «милостивые» указы сулили податным сословиям сбавку в уплате подушной подати на 17 копеек за текущий год, преступникам (кроме осужденных по «первым двум пунктам») — амнистию. Заступавшим на посты часовым во всех полках было разрешено носить шубы, дезертирам предоставлена отсрочка для добровольной явки, нерусское население Поволжья (татары, чуваши и мордва) избавлено от уплаты накопившихся недоимок. Один из именных указов Бирона утвердил (как делали все Романовы до и после 1740 года) жалованную грамоту с освобождением от налогов и рекрутчины потомков спасителя отечества в Смуту начала XVII столетия Козьмы Минина.
[265]
Верный слуга Бестужев-Рюмин получил в награду 50 тысяч рублей. Бессильному сопернику Антону Ульриху был пожалован титул «высочества». Брауншвейгской чете назначалась ежегодная сумма в 200 тысяч рублей, а ничем не проявившей себя в октябрьские дни цесаревне Елизавете — 50 тысяч. Благодарные подчиненные хотели поднести регенту содержание в размере 600 тысяч рублей, но он благоразумно отказался. Правитель считал необходимой экономию средств подданных: со ссылкой на петровский указ о роскоши 1717 года он предписал «отныне вновь богатых с золотом и серебром платьев, такожде и других шелковых парчей или штофов дороже 4 рублев аршин никому себе не делать» и донашивать их до 1744 года, за приятным исключением «императорской фамилии и его высочества герцога регента».
[266] Жена герцога как раз в это время заказала себе унизанное жемчугом платье; гардероб ее оценивался придворными знатоками в полмиллиона, а бриллианты — в два миллиона рублей.
Другие распоряжения Бирона огласке не предавались, однако дипломаты стали сообщать своим дворам о начавшихся в столице арестах. По доносам были арестованы поручики Преображенского полка Петр Ханыков и Михаил Аргамаков и сержант Иван Алфимов, решительно выступившие против новоиспеченного регентства, а вслед за ними — Другие офицеры и чиновники.
Ханыков прямо во дворце во время присяги пожаловался Алфимову: «Что де мы зделали, что государева отца и мать оставили: они, де, надеясь на нас, плачютца, а отдали де все государство какому человеку регенту, что де он за человек?» Поручик переживал, что солдаты «бранят нас, офицеров, тако ж и ундер офицеров, для чего того не зачинают», — и решил было сам «зачать»: «На Санкт-питербурхском острову учинили бы барабанным боем и гранодерскую б тревогу, свою роту привел к тому, чтоб вся та рота пошла с ним, Хоныковым, а к тому б де пристали и другие солдаты, и мы б де регента и сообщников ево Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкова убрали».
Подобные сомнения — «не прискорбно ли будет» объявленное регентство принцессе Анне и ее мужу — приходили в голову и другим офицерам. Капитаны Семеновского полка Василий Чичерин и Никита Соковнин хоть и присягнули регенту, но даже «плакали о общей государственной печали». Не вполне трезвый Преображенский поручик Михаил Аргамаков тоже прослезился: «До чево мы дожили и какая наша жизнь? Лутче бы сам заколол себя, что мы допускаем».
[267]
Гвардеец Ханыков и его друзья явно сочувствовали брауншвейгскому семейству. А отставной капитан Петр Калачев полагал иначе: «Пропала де наша Россия, чего ради государыня цесаревна российский престол не приняла». Капитан рассудил, что Елизавета есть «по линии» законная наследница, но при этом не отрицал и прав Анны Леопольдовны: последняя могла вступить в правление после Елизаветы, «а при ее императорском высочестве быть и государю императору Иоанну Антоновичу».
[268]
Прошедшие дворцовые перевороты и вмешательство гвардейцев в «политику» сделали свое дело. Петр Великий должен был перевернуться в гробу: спустя 15 лет после его смерти в его «регулярной» империи уже не тайные советники и фельдмаршалы (как в 1725 и 1730 годах), а поручики и капитаны, хоть и со слезами, но всерьез полагали, что от них зависит, кому «отдать государство» и как «убрать» его первых лиц. Даже солдаты теперь выражали недовольство по поводу завещания царицы.
Ханыков и другие гвардейцы полагали, что регент собирался «немцев набрать и нас из полку вытеснить». После ареста Бирона попытки преобразовать гвардию («выключить» из нее дворян и заменить их «простыми людьми») были поставлены ему в вину — и, кажется, не совсем безосновательно. Бирон признался, что был «не надежен» на гвардию и особенно «боялся Преображенских», поскольку их полковым командиром являлся решительный и предприимчивый Миних. Герцог, видимо, уже интуитивно чувствовал, что прежде безотказный гвардейский механизм выходит из-под контроля, но ничего не предпринял — или не успел. Во всяком случае, полковые бумаги не содержат информации о каких-либо изменениях в комплектовании полков. Однако даже слухи о таких намерениях вызвали ропот; Миниху пришлось успокаивать гвардейцев объяснением, что новые части вызваны в столицу только для облегчения тягот их службы.
[269]
И все же решиться на активные действия самим капитанам и поручикам было психологически нелегко — для нарушения присяги гвардейцы нуждались в авторитетных и чиновных лидерах. Но «большие люди» к концу аннинского царствования свои амбиции и «кураж» утратили. 18 октября перед присягой адъютант Семеновского полка Иван Путятин явился к своему полковому командиру принцу Антону, призывал его действовать и даже заявил (ложно, чтобы подбодрить юного подполковника), что некоторые сенаторы «ево сторону держат». От имени офицеров адъютант просил принца, чтобы он «малой знак дать им изволил, то бы де и сами те полки к присяге не пошли». Но Антон Ульрих не был способен ни к закулисной интриге, ни к смелому предприятию для устранения соперника и сдался: «Мне де нечева делать, для того, что на то ее императорского величества воля».
Другие вельможи оказались еще трусливее. Отставной подполковник и член Ревизион-коллегии Любим Пустошкин 22 октября обратился к генерал-прокурору Никите Трубецкому, находившемуся не у дел М. Г. Головкину и главе Кабинета князю А. М. Черкасскому. Первый даже не принял визитера, сославшись, «что у него рвота и понос»; второй уклонился от опасного предприятия: «Что вы смыслите, то и делайте. Однако ж ты меня не видал, а я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие край». А канцлер Черкасский сразу же кинулся во дворец и «сдал» своего посетителя Бестужеву и Ушакову, которые лично явились арестовывать Пустошкина. В результате осмелившиеся проявить свое недовольство новой формой правления угодили в Тайную канцелярию.