Для российского «шляхетства» времен Екатерины II Бирон был уже фигурой почти ископаемой, загадочной, с оттенком мрачного величия. В начале XIX века престарелые очевидцы сообщали интересовавшимся о настроениях своей юности: «Отец мой видел Бирона и так боялся, что не любил говорить о нем даже тогда, когда его уже не было в России».
[6]
Интересно было бы послушать, как по вечерам в сумраке барского дома гости родителей будущего поэта и министра И. И. Дмитриева «с таинственным видом, вполголоса начинали говорить о политических происшествиях 1762 года; от них же восходили до дней могущества принца Бирона, до превратности счастия вельмож того времени».
[7] Наверное, еще более любопытными были застольные «поверенные» разговоры много знавшего министра Екатерины II Никиты Ивановича Панина в кругу друзей о «настоящей причине смерти блаженной памяти государя Петра Великого», «революциях при Анне Иоанновне», да и о самом фаворите: «Говорили <…> о Бироне, о Бутурлине и прочие анекдоты»; «также анекдоты царства Анны Иоанновны, кои и после стола продолжались. Шуты на яйцах сидели, куры Богу молились в образной. Тиранства ее правления».
[8]
Другой министр, желчный моралист и трудолюбивый историк-любитель Михаил Михайлович Щербатов оказался на удивление либеральным в оценке эпохи «бироновщины» и ее главных «создателей» — императрицы и ее фаворита: «Довольно для женщины прилежна к делам и любительница была порядку и благоустройства, ничего спешно и без совету искуснейших людей государства не начинала, отчего все ее узаконения суть ясны и основательны. Любила приличное великолепие императорскому сану, но толико, поелику оно сходственно было с благоустройством государства. Не можно оправдать ее в любострастии, ибо подлинно, то бывшей у нее гофмейстером Петр Михайлович Бестужев имел участие в ее милостях, а потом Бирон и явно любимцом ее был; но наконец при старости своих лет является, что она его более яко нужного друга себе имела, нежели как любовника. Сей любимец ее Бирон, возведенной ею в герцоги Курляндские, при российском же дворе имеющий чин обер-камергера, был человек, рожденный в низком состоянии в Курляндии, и сказывают, что он был берейтор, которая склонность его к лошадям до смерти его сохранялась. Впрочем, был человек, одаренный здравым рассудком, но без малейшего просвещения, горд, зол, кровожаждущ, и не примирительный злодей своим неприятелям. Однако касающе до России он никогда не старался во время жизни императрицы Анны что либо в ней приобрести, и хотя в рассуждении Курляндии снабжал ее сокровищами российскими, однако зная, что он там от гордого курляндского дворянства ненавидим и что он инако как сильным защищением России не может сего герцогства удержать, то и той пользы пользам России подчинял».
И иноземец, и происхождения низкого, и «кровожаждущ» — но все же со «здравым рассудком», и не вор вовсе, и, хоть поневоле, но пользу государству приносил. Иных, отечественных, героев Щербатов рисовал куда более темными красками. Мнение вельможи-историка совпадает с оценкой младшего современника нашего героя — прусского короля Фридриха II Великого: «Бирон был, по природе, тщеславен, груб и жесток, но тверд в управлении делами и способен на обширнейшие предприятия. Его честолюбие стремилось к тому, чтобы прославить имя его повелительницы в отдаленнейших концах вселенной, при этом он был столько же алчен к приобретению, сколько расточителен в издержках, имел некоторые полезные качества, но лишен был добрых и привлекательных».
[9]
Другие же авторы Бирона не щадили: «В правление ее (Анны. — И. К.), — писал автор одной из первых учебных книг по истории России Тимофей Мальгин, — посредством известного честолюбивого и опасного вельможи Бирона, великая и едва ли не превосходившая царя Иоанна Васильевича Грозного употребляема была строгость с суровством, жестокостию и крайним подданных удручением… страх, Уныние и отчаяние обладали душами всех; никто не был безопасен о свободе состояния и жизни своей».
Впрочем, в первом официальном русском учебнике для средней школы, редактировавшемся лично Екатериной II, Бирон присутствовал вполне «политкорректно»: важным вельможей, обер-камергером, впоследствии неизвестно за что «удаленным». Относительно либеральное начало царствования Александра I сделало возможным появление в печати публикаций о жизни других забытых или «запрещенных» деятелей — Меншикова, Миниха, Остермана.
[10] Новое казенное пособие для гимназистов времен Николая I, принадлежавшее перу Н. Г. Устрялова, не поминало свергнутого герцога недобрым словом.
[11]
Впрочем, что спрашивать с учебников? Они и тогда, мягко говоря, не были безразличны к «духу времени» и официальным «видам» на отечественное прошлое, порой превосходя конъюнктурщиков новейших времен. К примеру, учебники двухсотлетней давности ничего не говорили тогдашним школьникам о крепостном праве, но зато сообщали, что Россия есть «сильнейшее и знатнейшее государство на земном шаре», а «преимущества, коими пользуется российское дворянство, и льготы, которыми наслаждаются купечество и земледельцы, несравненно большие, нежели в котором ни есть из государств Европейских».
В этой величаво-государственной истории киевский князь Владимир Мономах благосклонно принимал присланные ему из Константинополя символы императорской власти, владеть которыми византийский правитель считал себя недостойным; Иван Грозный справедливо наказывал изменников-новгородцев, а некоторая жестокость была допущена им исключительно по вине самих подданных, которые, «находясь в глубоком невежестве, не выполняли своих обязанностей в отношении государя»; зато буйный атаман Стенька Разин, осознав свое антиобщественное поведение, добровольно являлся с повинной к царю Алексею Михайловичу.
Щекотливость ситуации компенсировалась изяществом стиля. Читатель узнавал, что царевич Алексей проявил «скользость в неприличных поступках» по отношению к отцу, Петру Великому, и умер «от внутреннего сокрушения духа и тела»; вельможи добровольно отправлялись из столицы «в отдаленные местности»; младенец-император Иван Антонович воцарился «беззаконно», поэтому был «доброчестно заключен» и ко всеобщему облегчению лишен «тягостной самому ему <…> ни к чему не способной жизни»; Петр III, «слыша, что народ не доверяет его поступкам, добровольно отрекся от престола и вскоре затем скончался в Ропше».
[12]