Иоанн
Не по сердцу боярину Борису,
Чтоб царь Иван с великой королевой
Вступил в родство? Так? Что ли? Говори!
Тебя насквозь я вижу!
Годунов
Государь!
Напрасно я с тобой хотел лукавить;
Но от тебя сумеет кто сокрыть,
Что мыслит он. Так, государь! Виновен
Я пред тобой. Вели меня казнить —
Но выслушай: не мне, великий царь,
А всей Руси не по сердцу придётся
Твой новый брак. Вся Русь царицу любит
За благочестие её, а паче
За то, что мать Димитрия она,
Наследника второго твоего,
Который быть царём однажды должен.
Как за тебя, так за твою царицу
Народ вседневно молится в церквах.
Что скажет он? Что скажет духовенство.
Когда ты мать Димитрия отринешь
И новый брак приимешь с иноверкой —
Осьмой твой брак, великий государь!
Не скажут ли, что все невзгоды наши
(И, может быть, их много впереди)
Накликал ты на землю? Государь,
Казни меня — но я у ног твоих.
Волхвы, предсказавшие Ивану IV смерть в Кириллов день, тогда же предсказывают Борису Годунову трон; но Борис Годунов в то время не мог мечтать о столь стремительном возвышении; его честолюбивые амбиции вряд ли шли далее первого боярина Думы. Это и психологически неоправданно, поскольку для карьеры Бориса Годунова более характерно медленное поступательное продвижение к ближайшей цели, которая казалась ему вполне реальной и достижимой. На верховную власть он тогда претендовать просто не мог. Кстати, И. А. Гончарову весь эпизод с волхвами представлялся лишним и не вписывающимся в чёткую структуру пьесы.
В первоначальном варианте «Смерти Иоанна Грозного» таких «преждевременностей» было ещё больше. Об этом свидетельствует письмо А. К. Толстого Каролине Павловой от 16 апреля 1866 года: «Получили ли Вы экземпляр „Смерти Иоанна“, который я послал из Петербурга? Знаю, что Вы не можете одобрить все сделанные мной изменения, но уверяю Вас, что они мне были необходимы, чтобы связать эту драму с „Фёдором Иоанновичем“… Дорогая госпожа Павлова, я должен воззвать к Вашей дружбе и умолять, чтобы Вы согласились ещё раз пересмотреть перевод и внести в него изменения, которым подвергся подлинник. Я прошу Вас об этом не только ввиду драмы о Фёдоре. Я нахожу, что мой Годунов недостаточно осмотрителен в том виде, как он изображён первоначально и как он, следовательно, является и в переводе. Сцена с царицей, где он требует от неё опеки над Дмитрием, когда умрет Иоанн и когда умрёт Фёдор, — сцена хоть и эффектная, но неправдоподобная. Слишком рискованно было бы так вести себя, да и слишком ещё рано. Годунов так бы не поступил. Внушения, делаемые мамке, тоже преждевременны и, естественно, относятся к драме о Фёдоре. Что касается остального, то почти нечего и переделывать, кроме как сократить и несколько сжать диалог, как это сделано у меня, а тут только и надо, что черкать — работа, которую я сам очень люблю».
Противостоящее Борису Годунову боярство выглядит достаточно безликой массой; в их среде бесконечно плетутся интриги и фабрикуются доносы, но к решительным действиям они не приводят. Правда, те же бояре проявили себя отважными воинами на поле брани и умели мужественно умирать на плахе. У Толстого из этой среды выделяется лишь фигура Захарьина. О последнем достаточно подробно говорилось в предыдущей главе. Захарьин был личностью гораздо более сложной, чем представлен в «Смерти Иоанна Грозного». Долгое время он и Борис Годунов выступали союзниками. Но Алексею Толстому, исходя из эстетики исторической драмы того времени, был необходим герой, которому отводилась бы роль рупора авторской позиции. Им стал Захарьин. Но он не отвлечённая фигура какого-нибудь Здравомысла, выведенного на сцену только с целью в нужных местах изрекать моральные сентенции. Захарьин — живой человек, сломленный царским деспотизмом и только в исключительных случаях способный стряхнуть с себя нравственную апатию. Однако именно он произносит заключительные слова, как бы подводящие черту под произошедшим:
О царь Иван! Прости тебя Господь!
Прости нас всех! вот самовластья кара!
Вот распаденья нашего исход!
«Смерть Иоанна Грозного» была единственной частью трилогии, которая при жизни А. К. Толстого увидела огни рампы. Зиму 1866/67 года в связи с подготовкой в Александринском театре её премьеры Толстые провели в Петербурге. На Гагаринской набережной был снят дом, быстро ставший одним из центров творческой жизни столицы. Василий Боткин писал Афанасию Фету, что это единственное место в столице, где поэзия воспринимается не как нечто бессмысленное, дикое, а совсем наоборот, составляет главный предмет разговоров. У Толстых верхи общества сходились с литературным миром. Гостями толстовского дома были Иван Гончаров, Аполлон Майков, Фёдор Тютчев, Иван Тургенев, композитор Александр Серов. Остроумный, добродушный хозяин славился умением объединять, казалось бы, совершенно разных людей. Гончаров писал Тургеневу в Москву: «Музыка, чтение — все его любят, все едут к нему»
[61]. Напротив, Софья Андреевна при первой встрече всегда была сдержанна, даже суховата; она как бы прощупывала нового знакомого. Но если и возникала неловкость, Алексей Константинович умел её быстро сгладить.
Премьера «Смерти Иоанна Грозного» на сцене Александринки состоялась 12 января 1867 года и стала выдающимся событием в истории русского театра. Впервые на отечественной сцене державный венценосец был показан как живая человеческая личность. Сам А. К. Толстой был склонен объяснять успех не столько игрой актёров, (он был недоволен исполнителями роли Грозного Василием Самойловым и Павлом Васильевым-2, чьё закулисное соперничество едва не сорвало постановку; Самойлов был знаменитым трагиком, Васильев-2 комическим актёром, общепризнанно наречённым наследником Александра Мартынова), сколько тем, что к постановке были привлечены выдающиеся представители искусства и науки. Он писал графине Каролине Сайн-Витгенштейн (близкой подруге Ференца Листа) в Веймар 20 февраля 1867 года: «С 12-го января пьеса даётся два раза в неделю, и зала всегда переполнена. Неслыханная до сих пор вещь — дирекция открыла подписку, и записываются за 10 и 15 дней, чтобы получить ложу; несколько человек приехали из Москвы и не могли достать билеты. Не обвиняйте меня в лицемерии, но я в большой мере приписываю этот успех точности и красоте декораций и костюмов; мне в этом отношении очень посчастливилось: во-первых, было отпущено 31 000 р. на постановку трагедии; затем князь Гагарин, вице-президент Академии художеств, сделал рисунки главных декораций, академик Шварц — костюмов, и г-н Серов написал музыку для танца скоморохов. К тому же г-н Костомаров, профессор истории, и другие лица, которые специально занимались археологией, принимали участие в усовершенствовании постановки пьесы и отнеслись к этому с таким рвением, что я был тронут, тем более что никогда не обратился бы к ним из скромности. Что касается г-на Серова, то я даже его ещё не знал, когда он написал свою музыку, полную красоты и оригинальности. Я его попрошу дать мне копию, которую я пошлю нашему милому г-ну Листу… Что касается меня, то я видел пьесу всего три раза — два раза с Васильевым и один раз с Самойловым. Я даже не достал бы билета последний раз, если бы министр двора не дал мне своё кресло. Самойлов великолепен внешностью и манерами, но он не знал своей роли, когда я его видел, — и это испортило некоторые места. Самый большой успех всегда — смелость: сцена посла, народная сцена (к великому ужасу полицмейстера) и сцена исповеди царя с коленопреклонением. Мои защитники против полицмейстера и той части публики, которая приверженнее к монархии, чем сам король, это государь и государыня. Два раза они приезжали смотреть пьесу и два раза мне аплодировали и призывали в свою ложу». Письмо заканчивается словами: «Скажите, пожалуйста, нашему милому и доброму Листу, с какой дружбой, с каким глубоким уважением мы думаем о нём. Скажите ему, что я его целую от всего сердца и что я его часто вижу во сне».