– Ну, я и сам не могу хорошенько сказать вам об этом. Виндзор, должно быть, находится очень недалеко от Лондона, потому что там живет король, – ответил содержатель. – Во всяком случае, лучше всего вам прежде отправиться в Ашби, на юг. Но отсюда до Лондона разных местечек не меньше, чем домов в Стонитоне, сколько мне известно. Я сам никогда не путешествовал. Но, скажите, отчего это вы, такая молодая женщина, думаете пуститься в такую дальнюю дорогу, да еще вдобавок одни?
– Я отправляюсь к брату… он солдат и находится в Виндзоре, – сказала Хетти, испуганная пытливым взглядом содержателя. – Я не в состоянии ехать в дилижансе. Вам неизвестно, не едет ли какая-нибудь телега в Ашби завтра утром?
– Еще бы! как не быть телеге. Да кто ее знает, откуда она отправляется? Чтоб узнать об этом, вам придется обегать весь город. А я думаю, вам лучше всего отправиться пешком, авось на дороге кто-нибудь и догонит вас.
Каждое слово ложилось тяжелым свинцом на сердце Хетти: она видела теперь, что дорога перед нею становилась все длиннее и длиннее. Добраться даже до Ашби, казалось, было так трудно; на это, пожалуй, уйдет весь день, а между тем что же это значило против остающейся еще дороги? Но она должна исполнить свое намерение: она должна добраться до Артура. О, как сильно ныло ее сердце о том, чтоб она была теперь опять с кем-нибудь, кто стал бы заботиться о ней! До этого времени, вставая утром с постели, она была уверена, что увидит родные лица, людей, на которых она имела уже знакомые права. Ее самое длинное путешествие была поездка на женском седле в Россетер с ее дядей; ее мысли всегда искали праздничного отдыха в мечтах о наслаждениях, потому что все действительные жизненные заботы о ней лежали на других. И эта походившая на милую кошечку Хетти, еще немного месяцев назад не знавшая другой печали, кроме той, которую возбуждали в ней ревность при виде новой ленты на Мери Бердж или выговор тетки за то, что она не радела о Тотти, должна была теперь совершить свое трудное путешествие одна, оставив за собою свой мирный дом навсегда и не имея перед собой ничего, кроме трепетной надежды на отдаленное убежище. Теперь, когда она лежала в эту ночь на чужой, жесткой постели, она впервые поняла, что ее родной кров был счастливый, что ее дядя был очень добр к ней. Как ей хотелось бы теперь проснуться, как в действительности, в ее спокойной доле в Геслопе среди предметов и людей, которых она знала, с ее крошечным тщеславием относительно ее единственного лучшего платья и шляпки, и не имея ничего такого на душе, что приходилось бы ой скрывать от всех! Как бы ей хотелось теперь, чтоб вся остальная лихорадочная жизнь, которую она знала, кроме этого, была непродолжительным неприятным сновидением! Она подумала обо всем, что оставляла за собою, с грустным сожалением о самой себе; ее собственное несчастное положение наполняло ее сердце: в нем не было места для чужого горя. А между тем, до жестокого письма Артур был так нежен, так любящ; воспоминание об этом все еще имело для нее очарование, хотя и было не более как одною каплею утешения, которая только что позволяла переносить страдание. Хетти могла представить себе в будущем только скрытое от всех существование, а уединенная жизнь даже с любовью не имела для нее никакого наслаждения, тем более что эта жизнь сливалась с позором. Она не знала романов и принимала только слабое участие в ощущениях, служащих источником романа, так что начитанные леди, может быть, с трудом поймут ее душевное состояние. Она была слишком несведуща во всем, что выходило из пределов простых познаний и обычаев, в которых она выросла, и не имела никакой более определенной идеи о своей вероятной будущности, кроме той, что Артур, во всяком случае, будет заботиться о ней и защитит ее от гнева и презрения. Он не женится на ней, не сделает ее леди, а кроме этого, он, по ее мнению, не мог дать ей ничего такого, что возбуждало бы в ней страстное желание и тщеславие.
На другой день Хетти встала рано и, позавтракав только молоком и хлебом, отправилась по дороге в Ашби под тяжелым свинцовым небом с желтою полоской на краю горизонта, суживавшеюся, как последняя надежда. Теперь, упавши духом при мысли о дальности и затруднениях своего пути, она более всего боялась тратить деньги и сделаться такою бедной, что ей придется просить милостыню.
Хетти имела не только гордость гордой натуры, но и гордого класса, класса, платящего более всего пособий для бедных и более всего гнушающегося мыслью пользоваться этими пособиями. До этого времени ей еще не приходило в голову, что она может извлечь деньги из своего медальона и своих сережек, которые она имела при себе, и она призвала на память весь свой небольшой запас арифметики и знания цен, чтоб вычислить, сколько раз ей можно будет пообедать и сколько проехать за ее две гинеи и за ее несколько шиллингов, имевших такой меланхолический вид, словно бледный пепел другой, ярко сиявшей монеты.
Выйдя из Стонитона, она шла несколько первых миль бодро, назначая себе целью дерево, ворота или выдающийся куст на дороге на таком дальнем расстоянии, на каком она могла только различать эти предметы, и чувствовала слабую радость, когда достигала этой цели. Но когда она подошла к четвертому мильному столбу, к первому, который ей удалось заметить среди высокой трава, росшей по сторонам дороги, и прочла, что отошла от Стонитона четыре мили всего, мужество покинуло ее. Она прошла только это небольшое расстояние, а уже чувствовала усталость и почти снова была голодна от свежего утреннего воздуха, потому что хотя Хетти и была приучена к движению и труду в комнате, но не привыкла к продолжительной ходьбе, производящей совершенно другого рода усталость, нежели домашняя деятельность. Когда она смотрела на мильный столб, то почувствовала, что на ее лицо упало несколько капель: начинал идти дождь. То была новая беда, которая до того времени не приходила ей в голову, наполненную грустными мыслями. Совершенно убитая этим неожиданным увеличением ее горя, она села на выступ изгороди и начала истерически рыдать. Начало трудности подобно первому куску горькой пищи, который кажется невыносимым в первое мгновение; если, однако ж, нам нечем больше утолить наш голод, мы решаемся взять еще кусок и находим возможным продолжать. Когда у Хетти миновал порыв слез, она собрала свое слабевшее мужество. Шел дождь, и она должна была стараться достигнуть деревни, где могла бы найти отдых и приют. Утомленная, она пошла вперед, как вдруг услышала за собою гром тяжелых колес: ехала простая телега, еле двигаясь по дороге; извозчик шел лениво подле лошадей, хлопая бичом. Хетти, остановилась, поджидая телегу; если извозчик был человек не очень угрюмой наружности, думала она, то она попросит, чтоб он взял ее с собою. Когда телега поравнялась с нею, извозчик отстал, но впереди огромной повозки она увидела нечто такое, что ободрило ее. В прежнее время своей жизни она и не заметила бы этого, но теперь новая чувствительность, которую пробудило в ней страдание, было виною того, что этот предмет произвел на нее сильное впечатление. То было не что иное, как маленькая белая, с коричневыми пятнами эспаньолка, сидевшая на переднем выступе телеги, с большими робкими глазами и постоянно дрожавшим телом, свойственными, как вам, вероятно, известно, этим крошечным существам. Хетти, вы знаете, не обращала слишком много внимания на животных, но в эту минуту она чувствовала, будто было что-то общее между нею и этим беспомощным робким существом, и, не вполне понимая причину, она уже смелее решилась заговорить с извозчиком, который теперь догнал телегу. То был высокий, румяный человек, с мешком на плечах, заменявшим ему шарф или шинель.