– То, что ты говоришь, отчасти и правда, матушка, – сказал Сет кротко. – Адам гораздо выше меня; он сделал для меня столько, сколько я никогда не буду в состоянии сделать для него. Бог распределяет таланты между людьми, как он находит добрым. Но ты не должна унижать молитвы. Молитва, может быть, не приносит денег, но она приносит нам то, чего мы не можем купить ни на какие деньги, – власть удерживаться от греха и покоряться воле Божьей, что бы ни было угодно ему ниспослать на нас. Если б ты захотела просить Бога о помощи и веровать в его милосердие, ты не стала бы так беспокоиться о суетных вещах.
– Беспокоиться? Я думаю, что я имею право беспокоиться. Тебе хорошо говорить, что мне нечего беспокоиться. Ты, пожалуй, отдашь все, что зарабатываешь, и не станешь беспокоиться о том, чтоб отложить что-нибудь на черный день, и если б Адам был так же спокоен, как ты, он никогда не имел бы денег, чтоб заплатить за тебя. Не заботься о завтрашнем дне – да, не заботься! – вот что ты говоришь всегда, и что же выходит из этого? И приходится вот Адаму заботиться о тебе!
– Таковы слова Священного Писания, матушка! – сказал Сет. – Это не значит, что мы должны лениться. Это значит, что мы не должны заботиться чересчур и мучить самих себя тем, что может случиться завтра, но должны исполнять нашу обязанность и остальное предоставить воле Божьей.
– Ну да, вот ты говоришь так всегда: ты всегда делаешь целый гарнец твоих собственных слов из пинты выражений Священного Писания. Я не вижу, каким образом ты можешь знать, что все это значит «не заботиться о завтрашнем дне». И если в Священном Писании помещается так много и ты знаешь все, что там есть, то я удивляюсь, почему, выбирая оттуда тексты, ты не выбираешь оттуда текстов получше, таких, которые бы не значили больше, чем они говорят. Адам ведь не выбирает же ничего подобного. Вот я могу понимать текст, который он приводит всегда: «Бог помогает тем, которые помогают себе сами».
– Нет, матушка, – сказал Сет, – это не текст из Священного Писания, это из книги, которую Адам нашел в одном книжном ларе в Треддльстоне. Она была написана человеком известным, но уж чересчур привязанным к свету, кажется. Несмотря на то, это изречение отчасти справедливо, ибо Священное Писание говорит, что мы должны трудиться вместе с Богом.
– Да, но откуда же знать мне это? Оно звучит словно текст. Но что с тобою, родной? Ведь ты почти ничего не ел. Неужели ты не осилишь ничего, кроме этого кусочка овсяного пирога? И ты так бледен, как кусок свежей ветчины. Скажи, что с тобой?
– Не стоит и говорить об этом, матушка! Я не голоден, вот и все. Я вот опять взгляну, что Адам… не даст ли он мне теперь поработать над гробом?
– Не хочешь ли теплого супу? У меня есть капля его, – сказала Лисбет, материнское чувство которой теперь восторжествовало над ее естественною привычкою. – Я в одну минуту разожгу две-три лучинки.
– Нет, матушка, благодарю тебя, ты очень добра, – сказал Сет с чувством и, ободренный этим порывом нежности, продолжал: – Дай мне помолиться вместе с тобою за отца, за Адама, за всех нас: это успокоит тебя, может быть, более, нежели ты думаешь.
– Хорошо. Мне нечего говорить против этого.
Хотя Лисбет в своих разговорах с Сетом всегда охотно становилась на отрицательную сторону, она, однако ж, как-то неясно сознавала, что его набожность заключала в себе некоторое спокойствие и безопасность и избавляла ее от излишних духовных забот в отношении к ней самой.
Итак, мать и сын вместе стали на колени, и Сет молился за бедного заблудшего отца и за тех, которые грустили о нем дома. И когда он дошел до того места, где просил, чтоб Адаму никогда не было суждено перенести своего крова в отдаленную страну, но чтоб его присутствие услаждало и успокаивало его мать во все дни ее земного странствования, то готовые слезы Лисбет полились снова, и она принялась громко рыдать.
Когда они встали, то Сет опять пошел к Адаму и сказал:
– Не хочешь ли прилечь хоть на часок или на два, и дай мне поработать в это время.
– Нет, Сет, нет. Пошли матушку спать и отправляйся сам.
Между тем Лисбет осушила глаза и последовала за Сетом, держа что-то в руках. Это было темно-желтое глиняное блюдо, заключавшее в себе жареный картофель, пропитанный соусом, и кусочки мяса, которые она нарезала и смешала с картофелинами. Это были дорогие времена, когда пшеничный хлеб и свежее мясо были редким кушаньем для рабочего народа. Она с некоторой робостью поставила блюдо на скамейке возле Адама и сказала:
– Ты можешь взять кусочек-другой, пока работаешь. Я принесу тебе еще воды.
– Да, матушка, сделай милость, – сказал Адам ласково. – Я беспрестанно хочу пить.
Через полчаса все в доме стихло: не было слышно никакого звука, кроме громкого стука старых суточных часов и звона адамовых инструментов. Ночь была чрезвычайно тиха: когда Адам отворил в двенадцать часов дверь и взглянул на улицу, то движение, казалось, было единственно лишь в горевших блестящих звездах, каждая былинка предавалась покою.
Физическая поспешность и усилия обыкновенно оставляют наши мысли на волю нашим чувствам и воображению. Так было в эту ночь с Адамом. В то время, когда сильно работали его мускулы, его голова, казалось, находилась в таком же бездействии, как голова зрителя диорамы: сцены грустного прошлого времени и, по всему вероятию, грустного будущего плыли перед ним и в быстрой последовательности уступали место одна другой.
Он видел, как будет завтра утром, после того когда он снесет гроб в Брокстон и придет опять домой позавтракать: может быть, его отец будет уже дома, стыдясь встретить взгляд своего сына. Вот он сидит и кажется старее и дряхлее, нежели казался последним утром. Он опустил голову и рассматривает плиты, из которых сделан пол, между тем как Лисбет спрашивает его, знает ли он, как поспел гроб, от которого он убежал и который бросил не готовым, ибо Лисбет всегда первая произносила слово упрека, хотя она плакалась на строгость Адама в отношении к отцу.
«Так это и будет идти все хуже да хуже, – думал Адам, – ведь нельзя снова скользить вверх на холм, нельзя и остановиться, если уж раз начнешь спускаться».
Потом вспомнилось ему время, когда он был мальчиком и обыкновенно бегал около своего отца, гордясь, что его брали на работу, и гордясь еще более, когда слышал, что его отец, хвастаясь, говорил своим товарищам-работникам: «А ведь парнишка-то имеет необыкновенные способности к плотничьему мастерству». А что за славный, деятельный человек был его отец в то время! Когда Адама спрашивали, чей был он сын, он чувствовал некоторое отличие, когда отвечал: «Матвея Бида». Он был уверен, что Матвея Бида знали все: не он ли сделал эту мастерскую голубятню в священническом доме в Брокстоне? То было счастливое время, особенно когда Сет, который был тремя годами моложе, также начал ходить на работу и Адам начал быть учителем, будучи в то же время и учеником. Потом наступили дни горя, когда Адаму перешло за тринадцать лет и Матвей начал шататься по шинкам, а Лисбет начала плакать дома и изливать свои жалобы в присутствии сыновей. Адам живо помнил ночь стыда и грусти, когда впервые увидел своего отца совершенно диким и бессмысленным, отрывисто оравшим песню между своими пьяными товарищами в «Опрокинутой телеге». Он уже убежал однажды, когда ему было только восемнадцать лет: он бежал в утренние сумерки, с небольшим синим узелком на плечах и своею книгою для измерений в кармане, и решительно сказал себе, что не может долее переносить домашних огорчений. Он решился идти и искать счастья, слегка втыкая свою палку на перекрестках и направляя шаги в ту сторону, куда она упадет. Но когда он дошел до Стонигона, мысль о матери и Сете, оставшихся дома испытывать горе без него, стала неотступно преследовать, и решимость покинула его. Он вернулся домой на другой же день, но горе и ужас, которые испытала его мать в продолжение этих двух дней, преследовали его с того времени постоянно.