Теперь Суворов сидел, надев поверх парадного мундира и всех орденов старую светло-зеленую шинель. Она была так длинна и широка, что в поездке Суворов укутывался ею с головою и ногами.
К ночи мороз еще больше усилился, хотя ветер и стих. На улицах не было видно ни души. Мороз скрипел под тяжелыми, крашенными в желто-черную краску колесами георгиевского экипажа.
«Точно бочку водовоз тащит!» – мелькнуло в голове.
Деревья стояли все в инее, как напудренные. В тусклом свете фонарей виднелись безголовые, бесформенные будочники, утонувшие в необъятных тулупах.
Суворов сидел, думая о прошедшем дне: о своем торжественном въезде в столицу, о встрече с детьми – Наташенькой и сыном Аркадием, которых не видел три года, о милостивом приеме у императрицы.
Что ж, Наташенька уже – отрезанный ломоть. У нее своя семья, свои заботы. Скоро, очень скоро Александр Васильевич будет дедушкой.
Сынок Аркаша все время жил у маменьки, а теперь Варвара Ивановна передала его отцу на воспитание. Он вырос. Уезжая в Херсон в 1792 году, Александр Васильевич оставил сына семилетним маленьким мальчиком. За три года Аркаша вытянулся чуть ли не с папеньку ростом. Красивый, стройный мальчик.
«Не избаловали бы его похвалами красоте. Вырастет Нарциссом».
Матушка императрица встретила весьма ласково.
«Как она еще держится молодцом. Лет ей, кажется, уже шестьдесят пять, а все зубы и лицо свежее. Это мужику шестьдесят пять годов – ништо. У меня вон солдаты в таких летах какие еще крепкие и бодрые, а то ведь женщина!..» – подумал Суворов.
Усадила Александра Васильевича, угощала кофеем.
– Теперь моя обязанность – успокоить вас за все трудные и славные подвиги за возвышение отечества!
– Вами гремит в мире наше отечество, – ответил Суворов.
Забеспокоилась о нем: как доехал?
(Вероятно, князь Николай Александрович пожаловался брату, что Суворов заморозил его. Давно не служил с Суворовым, отвык от солдатской жизни, а напрасно: солдат и в мирное время – на войне!)
– Как же это вы ехали в одном мундире, без шубы? Не простудились бы, сохрани Господи!
– Ништо солдату и без шубы деется – идет да греется! – шутил Суворов. – Ничего, ваше величество, я привычный!
…Невский остался позади, позади домики Литейного. Чем дальше от центра, тем все тусклее огоньки, мельче домишки. Скоро и Таврический дворец.
Вот он наконец! Вот оно, возмездие!
Тогда, в апреле 1791 года, когда в Таврическом чествовали Потемкина как победителя Измаила, Суворов лазил по финским болотам и скалам. Суворова выгнали из Петербурга. Потемкин не захотел, чтобы Суворов был в Таврическом дворце гостем, теперь же будет в нем – хозяином.
Мелькнула красивая решетка дворца.
Восьмерка круто подкатила к крыльцу и остановилась. Гайдуки раскрыли дверцы. Лакеи кинулись высаживать, поддерживать фельдмаршала, помочь сойти, но он отстранил их помощь:
– Помилуй Бог, я не архимандрит, я сам!
Он проворно взбежал по ступенькам крыльца.
Фельдмаршала здесь ждали: двери отворялись перед ним заранее, и лакеи в белых шелковых чулках, в шитых золотом ливреях кланялись из каждого угла, ловили его каждое движение.
Суворов, не сбрасывая ни шинели, ни шляпы, пробежал по всем роскошным покоям до самой спальни.
В небольшой уютной комнате ворох душистого чесаного (видимо, ни одного сучка, ни одного стебелька потолще) сена. Оно покрыто простынями и китайским шелковым одеялом, на котором яркие цветы и невиданные птицы. Диван. Кресла. Стол. На столе свечи. В углу – камин. Ярко горят дрова. У камина – дремлющий в креслах Петр Никифорович Ивашев.
– Я так и знал. Спасибо, что обождали, Петр Никифорович, – обрадовался Суворов. – Сейчас все расскажу!
В комнате рядом – гранитная ваза с водой, серебряный таз, ковш. Мохнатое полотенце. Зеркала все завешены.
Улыбнулся:
– Все, поди, Наташенька рассказала – что любит, чего не любит.
Вернулся в спальню. Снял шинель и шляпу:
– Да сиди, Петр Никифорович, я к тебе сейчас сяду. Вот, чтобы не измять, – вынул из кармана толстый пакет. – Царица спросила: не забыл ли кого наградить? И я вспомнил – капитан Лосев. Довольно наказан за хвастовство. Виноват, мол, говорю, упустил одного капитана. Хороший, храбрый солдат. Давно пора бы наградить, да больно расхвастался, так я его попридержал… «Вина, говорит, ваша, Александр Васильевич, невелика. Он наказан поделом. Садитесь и напишите сами ему достойную награду за доблесть и ожидание, а я подпишу». Читай, все ли я помянул. Читай, Петр Никифорович, вслух, каково значит?
Ивашев развернул толстый лист. Прочел:
«Его высокоблагородию капитану Апшеронского мушкатерского полка Сергею Лосеву:
За Мачин – майорский чин.
За Кобылку и Брест – Георгия крест.
За Прагу – золотую шпагу.
За долгое терпенье – сто душ в награжденье.
Екатерина».
– Будет доволен? – спросил Суворов.
– Еще бы, ваше сиятельство!
– Возьми отошли. Эй, Прошка, раздеваться!
Из-за портьеры бесшумно появился придворный лакей, важный, точно министр.
Суворов подбежал к нему:
– Что прикажете?
– Для услуг вашего сиятельства.
Суворов окинул его с ног до головы. В таких белых перчатках помогать стаскивать ботфорты?
– Милостивый государь, возвратитесь в свою комнату. А мне прошу прислать моего мальчика!
И, повернувшись, быстро подошел к камину. Сел на корточки, протянул к огню руки:
– Хорошо. Тепло. А на дворе, Петр Никифорович, морозина – градусов двадцать пять!
Послышались знакомые – не лакейские, осторожные, – а твердые Прошкины шаги. Дверь отворилась, и предстал главный камердинер Прошка.
Он был необычайно торжествен, выбрит и чист. Мундир застегнут на все пуговицы, ни один рукав не вымазан в известке, лицо лоснилось, точно его смазали салом.
Дворцовая обстановка – люстры, гобелены, золоченая мебель – не смущала Прошку. Стесняло одно – выпиравшая, рвавшаяся изнутри икота. Сдерживался, подавлял ее.
– Вот это – иной разговор! Вот это – солдат. А то напудренный маркиз в белых перчатках станет снимать с меня сапоги!
– Лакеев полон дворец, а надобно меня тревожить… А еще – «мальчик». Какой я «мальчик»? Я главный камардин! Мне сорок годов, – выпалил одним духом и потом уже, прикрыв рот рукой, икнул Прошка.
– Ну, насчет сорока годов ты это, брат, своей куме рассказывай, – рассмеялся Суворов. – А гляди-ка, Петр Никифорович, как наш Прохор Иваныч в столице похорошел, а? – повернул он Прошку за рукав. – Красив, помилуй Бог, красив!