«Стесняла его необходимость пользоваться при недостаче литературного заработка партийными деньгами…
Из-за этой же экономии старается Владимир Ильич, где можно, пользоваться книгами в библиотеках. На удовольствия он почти ничего не тратит: посещения театров, концертов… являются такой редкостью, что не могут отражаться на бюджете. Да Владимир Ильич всегда определённо предпочитал этим видам отдыха на обществе, на народе — отдых на природе…»
[146]
Надеюсь, теперь всё стало на свои места? Бедная жизнь и скромная жизнь — вещи всё же разные… К тому же Анна Ильинична была женщиной волевой, с «инспекторскими» наклонностями, и её оценка «недостаточности» питания Ленина не очень сообразуется с его собственными оценками.
Но зачем Валентинов так мелко передёргивал факты?
Э-э, в том-то вся и штука!
Предавшему социалистические идеалы, а значит, и Ленина Валентинову, как и всякому предателю, хотелось самооправдаться. А для этого волей-неволей надо кусать и страну, которую предал, и человека, которого предал. Иными словами, надо лгать, смешивая правду с ложью.
Валентинов и прочие валентиновы этим и занимаются. Но иногда, к слову, у того же Валентинова прорывается такая фраза, что дорогого стоит — как, например, тогда, когда он сообщает: «Ленин не имел привычки говорить о себе. Уже этим он отличался от подавляющего большинства людей»
[147]. Это — правда сквозь зубы, то есть — самая ценная правда… Та, которую не может утаить даже враг.
А ложь Валентинова насчёт того, что в СССР якобы бытовал миф о жизни Ленина впроголодь, опровергается и тем, что, как уже было сказано, ещё в тридцатые годы издавались письма Ленина и к родным, и к соратникам. А знакомство с ними свидетельствует лишь о скромной, без излишеств, но отнюдь не бедной жизни Ильича в эмиграции!
Подтверждений тому отыскивается в письмах Ленина и Крупской множество — не ленись только листать том, например, 55-й Полного собрания сочинений, где опубликованы письма к родным с 1893-го по 1922 год. И очень уж непривычный для многих Ленин смотрит на нас со страниц этих писем — и его собственных, а особенно — писем жены…
Всем известна штампованная формула: «Ничто человеческое ему не чуждо»… Но почему-то в подтексте её всегда имеются в виду те или иные маленькие и не очень маленькие слабости, а то и пороки, которые эта самая формула призвана оправдать. А ведь человеку — если он действительно заслуживает звания человека — должны быть не чужды и в действительности не чужды достоинства. Пороки — это от неразвитости, от гипертрофированного животного, а не человеческого начала. И как раз то, что приведённой выше сомнительной формулой оправдывалось, было Ленину чуждо. Зато подлинно человеческое ему было, напротив, свойственно! Вот что писала Надежда Константиновна 26 декабря 1913 года в письме — отличном, между прочим, по стилю — из Кракова матери Ленина в Вологду, где тогда жила Мария Александровна:
«Дорогая Марья Александровна, целую вечность не писала Вам. Вообще у меня с письмами последнее время шла какая-то итальянская забастовка! Отчасти виноват Володя. Увлёк меня в партию „прогулистов“. Мы тут шутим, что у нас есть партии „синемистов“ (любителей ходить в синема [кинематограф. — С. К.]), „антисинемистов“ или антисемитов, и партия „прогулистов“, ладящих всегда убежать на прогулку. Володя решительный антисинемист и отчаянный прогулист. Вот и меня вовлекает всё в свою партию, а потом у меня ни на что не хватает времени…»
Всё здесь (как и почти всегда в тех случаях, когда Ленин или Крупская пишут о своей житейской, так сказать, жизни) проникнуто абсолютным душевным здоровьем. Этот здоровый дух натур виден даже тогда, когда речь в письмах идёт о тех или иных немочах… Вот и сейчас за беглой зарисовкой Крупской о «партийных разногласиях» сразу видны и дружная семья, и готовность к шутке, и умение шутку оценить.
Ленину — сорок три года. Он полон сил и ещё даже не догадывается, что всего через четыре года он встанет во главе России, а всего-то жить ему осталось какой-то десяток лет.
«Деньки, как нарочно, стоят удивительные, — продолжает Крупская. — Выпал снежок, прямо отлично. Ну, в Кракове что и делать, как не гулять. Культурных развлечений никаких. Раз пошли было в концерт, квартет Бетховена, даже абонемент вскладчину взяли, но на нас почему-то концерт страшную скуку нагнал, хотя одна наша знакомая, великолепная музыкантша (имеется в виду Инесса Арманд. — С. К.), была в восторге. В польский театр ходить не хочется…»
Это может показаться не очень понятным — все создатели казённых «лениниан» хрущёвско-брежневских времён уверяли нас, что Ленин-де был без ума от Бетховена. И вроде бы резон у них имелся. Максим Горький вспоминал, что уже в Москве, слушая на квартире первой жены Горького, Екатерины Пешковой, сонаты Бетховена в исполнении Исая Добровейна, Ленин признался:
— Ничего не знаю лучше «Apassionata», готов слушать её каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, думаю: вот какие чудеса могут делать люди!
Так был Бетховен близок Ленину, или не был?
Конечно, был! И даже — очень…
Есть Бетховен и есть Бетховен.
Часть музыкального наследия практически всех великих композиторов — это сложно построенная музыка для музыкальных гурманов вроде Арманд, а Ленин не был гурманом ни в чём, изысков не любил и, более того, не терпел.
Жил он всегда по материальным возможностям весьма скромно, да и на развитие того, что называется «художественным вкусом», времени у Ленина, профессионального революционера, не было. Он не очень-то жаловал европейские музеи, в том же Лондоне предпочитал картинным галереям богатейшие лондонские публичные библиотеки… Однако искусство в его наиболее великих и наиболее бесспорных проявлениях он понимал и ощущал глубоко — оттого его и волновал тот Бетховен, который не для знатоков и ценителей, а для всех…
Вернёмся, впрочем, к письму Крупской:
«…Без чего мы прямо голодаем — это без беллетристики. Володя чуть не наизусть выучил Надсона и Некрасова, разрозненный томик Анны Карениной перечитывается в сотый раз. Мы беллетристику нашу (ничтожную часть того, что было в Питере) оставили в Париже, а тут негде достать русской книжки (это в славянском якобы Кракове! — С. К.). Иногда с завистью читаем объявления букинистов о 28 томах Успенского, 10 томах Пушкина и пр. и пр.
Володя что-то стал, как нарочно, большим „беллетристом“. И националист отчаянный. На польских художников его калачом не заманишь, а подобрал, напр., у знакомых выброшенный ими каталог Третьяковской галереи и погружался в него неоднократно.
Все мы здоровы. Володя каждый день берёт холодный душ, ходит гулять, и бессонниц нет у него…
Ваша Надя»
[148].