Я был глупцом и, что хуже всего, не понимал этого.
Мы познакомились в «Локте скрипача», это паб в той местности на западе, которую Bord Fбilte, а проще говоря, плакат на въезде, именовал Страной Йейтса. Я зашел туда вовсе не ради музыки, а лишь для того, чтобы укрыться от дождя и согреться крепким виски. Я сидел возле маленького камина, в котором горел торф, наслаждался теплом и сладким запахом, исходившим от огня, и вдруг кто-то открыл дверь в глубине зала и пошел собирать у посетителей деньги за что-то. Народ в пабе загомонил, и я, взяв стакан, подошел к стойке и спросил, что происходит.
– Майре на-Райаллакс, – пояснил хозяин, произнося последнюю часть имени скорее как «Рейлли». – Под конец своего турне она решила заскочить в какое-нибудь небольшое заведение и дать необъявленный концерт. Если хотите послушать, то стоит купить билет. Они уже скоро начнут.
Я не знал о Майре на-Райаллакс почти ничего, если не считать афиш, развешенных по городу. Так что я сообразил, что к чему, заплатил и вошел.
Майре на-Райаллакс пела без какого-либо оркестрового сопровождения, обходясь виртуальной электрогитарой, которой виртуозно управляла сама. Ее музыка была… ну, вы или слышали ее и знаете, или не слышали, а тогда слова ничего вам не скажут. Лично меня она загипнотизировала, растерзала, вознесла. Настолько, что в середине концерта, когда она пела «Жалобу Дейрдре», голова моя закружилась, и меня с неким пьянящим ощущением вырвало из тела то ли в сон наяву, то ли в галлюцинацию, а может быть, нужным словом будет «видение». Весь мир исчез. Остались лишь мы двое, взирающие друг на дружку поверх просторной равнины, усыпанной костями. Небо черное, а кости белые, как мел. Холодный, леденящий ветер. Мы смотрим друг на дружку. Ее глаза пронзают меня, словно копье. Они смотрят прямо сквозь меня, и я пропадаю, пропадаю, пропадаю… Наверно, я уже тогда наполовину влюбился в нее. Она всего лишь заметила, что я существую, и этого хватило для того, чтобы я утратил власть над собою.
Ее губы шевелились. Она что-то говорила, и я каким-то образом знал, что это очень важно. Но ветер подхватывал эти слова, прежде чем они успевали долететь до меня. Он выл, словно баньши, перед которой открылись все безрассудства мира. Он вскрикивал, как электрогитара. Когда же я попытался подойти к ней, то обнаружил, что охвачен оцепенением. Как я ни напрягал каждую мышцу тела, так что казалось, кости вот-вот начнут крошиться, пытаясь подойти поближе, пытаясь услышать эти слова, я не мог пошевелиться, не мог уловить ни единого звука из того, что она говорила мне.
Тут я пришел в себя и обнаружил, что весь вспотел, задыхаюсь и перепуган насмерть. Мэри (как я позднее стал называть ее) стояла на невысокой эстраде, говорила в паузе между песнями. Как раз в это мгновение она дерзко улыбнулась и, кивнув в мою сторону, сказала:
– А эта песня – для американца, сидящего в первом ряду.
И, прежде чем успел опомниться от потрясения и поверить своим ушам, она начала песню – как я узнал позднее, одну из тех, которые сочинила сама, – «Вернитесь домой, дикие гуси». Дикими гусями в Ирландии исстари называли воинов, покинувших свою землю, на которой они больше не могли прокормиться, чтобы сражаться по всему миру за чужеземных повелителей в чужеземных армиях. Но за долгие века эта кличка распространилась на всех людей ирландского происхождения, где бы они ни жили, на детей, и внуков, и прапраправнуков тех несчастных эмигрантов, которым пришлось настолько туго, что они не смогли даже удержаться в своей родной стране и передали угрызения совести, порожденные бегством из нее, через много поколений, чтобы потомки до века лелеяли и развивали в себе эту вину.
– Эта песня – для американца, – сказала она.
Но откуда она узнала, кто я такой?
Дело в том, что, попав на остров, я первым делом купил местную одежду, а все свои американские шмотки бросил в приемное устройство благотворительной организации. Да еще и обзавелся одним из дешевых нейропрограммирующих прибамбасов, которыми пользуются актеры, чтобы временно избавиться от акцента. Поскольку я очень быстро усвоил, что в Ирландии, как только кто-нибудь признает в тебе американца, так непременно последует вопрос: «Приехал, значицца, искать свои корни, да?»
«Нет, просто узнал, что страна очень красивая, и решил посмотреть ее».
Скептически: «Но у тебя ведь были предки-ирландцы, верно?»
«Да, но…»
«А-а-а-а, – поднимая пинтовую кружку, чтобы опрокинуть в себя то, что осталось на дне, – если так, то ты, значицца, корни свои ищешь. Я так и думал».
Но эти самые корни, будь они неладны, мне хотелось искать меньше всего на свете. Я принадлежал к восьмому поколению американских ирландцев, и все мои корни сводились к старикам, сидящим в темных тесных бостонских пивнушках и убивающих себя, дружно опрокидывая стаканчик за стаканчиком, и дам из Комитета помощи Северной Ирландии, которые, нарядившись в короткие черные юбки, вышагивают в День святого Патрика по улицам, гремя каблуками о мостовую – они пугающе напоминали бы о фашистских маршах, если бы не атмосфера кича и фальшивой сентиментальности, окутывающая этот праздник, – и к продажным копам, и к малолетней шпане, тайком (якобы) от прочих качающей мышцы в подвалах, ненавидевшей школу и обвинявшей негров и антидискриминационную политику правительства в том, что им приходится надрываться подсобниками на стройке, хотя и на этой работе никто из их братии не может и не хочет удержаться сколько-нибудь долго. В эту страну я приехал, чтобы выбросить из головы все это и еще кучу всякой дряни, о которой ирландцы понятия не имеют.
Мультяшные лепреконы, и сентиментальные песенки, и банальные поговорки, вышитые на кухонных полотенцах, каким-то образом складываются в ощущение, что ты проиграл еще до начала игры, что совершенно не важно, что ты делаешь и кем ты стал, потому что тебе никогда не достичь ни черта, и ты навсегда останешься ничем. Это убеждение сидит, словно демон, в темной пропасти души. Темной ирландской души.
Так откуда же она узнала, что я американец?
Может быть, я ухватился за это как за предлог для встречи с нею. Если так, то предлог этот был ничем не хуже любого другого. После концерта я еще долго ошивался там, дожидаясь, пока Мэри появится из невесть какого закутка, отведенного ей для переодевания, чтобы задать этот вопрос.
Когда она наконец вышла и увидела меня, ее рот приоткрылся, будто она хотела сказать: «Ясно!» И заговорила она, не дожидаясь вопроса:
– Я с первого взгляда заметила, что ты прошел внутриутробную коррекцию. А эту методику знают только в Штатах – пришельцы поделились с ними этим знанием, потому что те приняли их сторону во время войны. Так что парень твоего возраста, одетый с иголочки, просто не может быть никем другим.
Потом она взяла меня под руку и увела в свою комнату.
Сколько времени мы пробыли вместе? Три недели? Вечность?
Этого времени хватило Мэри для того, чтобы провезти меня по всему этому зеленому острову, густо населенному призраками былого. Она досконально знала его историю; факты и легенды буквально отскакивали у нее от зубов, она рассказывала мне обо всем и показывала мне все, я же, со своей стороны, ничего не усваивал. Однажды мы посетили морскую пещеру Порткун, из которой морские волны сделали настоящий готический храм; некогда в этой пещере жил отшельник, молившийся там до конца своих дней. Он не только дал обет воздержания, но и отказывался принимать что-либо из человеческих рук. В отлив в пещеру заплывали на лодках женщины, предлагали ему еду и другие подношения, необходимые, по их мнению, для жизни, но он все отвергал. «По крайней мере, так говорит легенда», – добавила Мэри. Когда он уже оказался близок к смерти, тюлень принес ему рыбу, и, поскольку тюлень не человек и не имеет рук, отшельник принял ее. А тюлень с тех пор навещал священника каждый день, благодаря чему тот прожил еще много лет.