До сих пор я ощущаю присутствие Иосифа в нашей кухне, его бурный энтузиазм перед предстоящим ужином. Помню его детскую радость, когда жена в первый раз приготовила котлеты — так же, как их когда-то делала его мама: и с укропом, и с петрушкой. Он их не ел, с тех пор как его выбросили из СССР. Теперь, когда ему подали котлеты, да еще с отварной картошкой (как редко едят в США), восторгу не было границ.
После этого котлеты навсегда стали составной частью меню — в том числе и в последнее его посещение нашего дома, в сентябре 1994 года. Он уплетал котлету за котлетой, вопреки повторным предостережениям жены: он должен быть осторожен из-за сердца. Но не успевала она выйти из кухни, как он хватал еще одну, виновато ухмыляясь. «Мой идеал — это кастрюля с котлетами, и чтобы руками из нее доставать одну за другой», — объяснил он когда-то Андрею Сергееву.
Нью-Йорк, 28 ноября 1987 года. Звоню Иосифу в девять утра. Он говорит, что закончил Нобелевскую лекцию. Я очень рад. Говорю, что могу ее забрать (для перевода на шведский) в тот же вечер, поскольку буду близко от его дома. Мы договариваемся, что я позвоню около десяти: вдруг он выйдет вечером.
[Фото 44. 10 ноября 1987 г., День Нобеля. Один из стокгольмских ресторанов предложил, между прочим, блины «Иосиф Бродский».]
В Нью-Йорке находится шведский актер Эрланд Юсефсон, который играет Гаева в «Вишневом саде» в постановке Питера Брука. Поскольку он днем репетирует, мы можем видеться только вечером. Поэтому я приглашаю его на ужин в тот же вечер к своему другу Стивену Руди, душеприказчику Р. О. Якобсона. Гости, сильно возбужденные присутствием Эрланда, задают вопросы об Ингмаре Бергмане. Я спрашиваю о различиях в работе Тарковского (у которого он снимался в «Ностальгии» и «Жертвоприношении») и Брука. Эрланд рассказывает о положительном опыте работы с последним: о колоссальной близости между режиссером и актером, о физической тренировке.
Иосифу я звоню, как договорились, около десяти вечера, но никто не берет трубку. Половина одиннадцатого. Эрланд говорит, что пора домой: «завтра репетиция». Я предлагаю ему прогуляться до Гринвич-Виллидж — а вдруг Иосиф дома. И действительно, мы застаем Иосифа уже на Мортон-стрит. Нобелевская лекция печатается на принтере его соседа. Пока ждем — болтаем, Иосиф просит меня вынуть из холодильника что там есть, но мы неголодные. Он говорит о Чехове, которого не любит, и о том, что режиссер отнимает у актера инициативу и возможность по-разному проявлять себя в роли. Эрланд не согласен. Он сидит на диване, я в кресле. Иосиф все время стоит. Вдруг он, хихикая, говорит Эрланду: «Я вас так много раз видел в кино, что не знаю, что вам сказать».
Звонит телефон. Я догадываюсь, что это Вячеслав Всеволодович Иванов (Кома), с которым я давно знаком по Москве и с тестем и тещей которого, Львом Копелевым и Раисой Орловой, виделся всего десять дней назад в Кельне. Кома только что приземлился в Нью-Йорке и на следующий день отправляется на лингвистическую конференцию в Калифорнию. Это его первая заграничная поездка за десятилетия, если не считать недавнего посещения Турции. Они договариваются, что Кома зайдет завтра в десять.
Иосиф чрезвычайно рад неожиданному звонку. Рассказывает Эрланду о Коме: «Анна Ахматова говорила об этом человеке, что он ангел — не ангельский, а ангел».
Когда на следующий день я захожу к Иосифу около двенадцати, Кома уже там. Завтрак — масло, хлеб, привезенный мной из Стокгольма маринованный лосось — стоит на столике и на полу как попало. Кот Миссисипи шастает по нему взад-вперед. Кома читает Нобелевскую лекцию, одобряя ее. «Русский у меня — не совсем обыкновенный, не правда ли?» — спрашивает Иосиф. Кома согласен, говорит, что и в точных науках эстетика тоже опережает этику. Иосиф радуется, как ребенок, и щелкает пальцами, поясняя, что это «американский жест». Сидим разговариваем до трех, затем Иосиф звонит по телефону и просит привезти свою машину («мерседес» 1974 года) из гаража, чтобы отвезти Кому в гостиницу на Лексингтон-авеню. Перед тем как им уехать, я снимаю Иосифа с Комой в саду. Иосиф в замечательном настроении за рулем, он задает Коме вопросы о клинописи, которую надлежит смотреть при определенном освещении. Когда Кома подтверждает его мысль, Иосиф говорит, что если это так, то пирамиды — своего рода обратная клинопись. Потом спрашивает: «Вы могли себе представить, Кома, что я буду когда-нибудь вас возить по Нью-Йорку, по Шестой авеню, да еще в своем „мерседесе“?»
Однажды, прогуливаясь по Стокгольму и оказавшись возле витрины магазина писчебумажных принадлежностей, мы воскликнули в один голос: «Давайте зайдем!» Посмотрели удивленно друг на друга, и Иосиф спросил: «Вы тоже единственный ребенок?» Я ответил, что да, и он сказал: «Это все объясняет». Поскольку у меня было — и до сих пор есть — чувство, что Иосиф обладал знаниями, которые мне недоступны, я не посмел его спросить, что именно это объясняло. Когда потом выяснилось, что мы оба не только обожаем магазины писчебумажных принадлежностей, но и что наши отцы произвели нас обоих в возрасте тридцати семи лет, Иосиф еще раз получил подтверждение того, о значении чего я не осмелился его спросить.
Иосиф (с вопросом, намекающим на желаемый ответ). Бенгт, вы что-нибудь успеваете читать?
Я (не совсем правдиво). Очень мало, к сожалению.
Иосиф. Я тоже ничего не успеваю читать.
Иосиф действительно стал читать меньше с годами, и не только потому, что был — особенно после Нобелевской премии — очень занят лекциями и прочими делами. «В определенном возрасте твой круг чтения не расширяется, а сужается, — объяснил он в позднем интервью, где описывал себя человеком, находящимся „в стадии не столько потребления, сколько отрицания“, то есть отталкивания. — Я уже больше не губка. Губка кончилась лет в тридцать — тридцать пять».
Иосиф (опять с вопросом, заключающим в себе желаемый ответ). Бенгт, вы тоже сентиментальный?
Я (опять не совсем правдиво). Да.
Иосиф. Я тоже страшно сентиментальный.
Сентиментальность Бродского выражалась, между прочим, в его музыкальных вкусах. Наряду с классической музыкой у Иосифа была большая слабость к старым шлягерам — и советским, и иностранным. Одна из его любимых песен — «Die Rose von Novgorod» Нино Роты в исполнении шведской певицы и актрисы Зары Леандер, чей голос он обожал.
[Фото 45. Бродский, кот Миссисипи и Елена Янгфельдт 4 июня 1988 г., в день, когда она подарила ему запись с русскими шлягерами. Фото Б. Янгфельдта.]
Увлечение русско-советской популярной музыкой Иосиф делил с моей женой. Когда мы были в Нью-Йорке летом 1988 года, она подарила ему кассету с записями из ее архива шлягеров 30-х и 40-х годов. Он получил ее вечером, когда мы у него праздновали день рождения Елены. На следующее утро зазвонил телефон. Я взял трубку. Иосиф сразу, без приветственных фраз, попросил мою жену к телефону. Он рассказал, что слушал кассету ночью, после того как мы ушли, и что он в полном восторге. На кассете были записаны главным образом танго и фокстроты Оскара Строка и исполнении Петра Лещенко. С этой музыкой он вырос, она была на пластинках, которые ставили на патефон его родители в «полутора комнатах». Тексты там не отличаются особенным изяществом, и Елена была поражена тем, что Иосиф охарактеризовал некоторые обороты, казавшиеся ей довольно банальными, как «поэзию».