В 1953 году ее избрали мэром деревни Рё – маленькой коммуны, граничащей с Понт-Левэком, где находилось имение, принадлежащее нашей семье, которое мы получили в подарок после свадьбы. Тридцать последних лет своей жизни, начиная с этого времени, Алике посвятила этому уголку Нормандии, который она обожала, и который стал для нее родным… (Она принимала участие в деятельности различных региональных культурных комиссий, реализуя таким образом свой интерес к искусству.)
Алике скончалась весной 1982 года, до самого конца она старалась мужественно противостоять болезни.
* * *
Со своей второй женой Мари-Элен, для которой я расстался с Алике, я встретился на бегах. Был вечер, вечер-гала, столь типичный для разгара сезона в Довиле. Правда, в этом было и нечто новое: вечер-гала на скачках знаменовал для меня вхождение под фанфары в особый, совершенно отдельный мир. Конюшня Ротшильдов, бразды правления которой я взял в свои руки после смерти отца, начинала понемногу процветать…
Да, это был просто вечер, так похожий на другие. Кто бы мог подумать, что эта ночь перевернет всю мою жизнь? Я нырнул во вращающуюся дверь казино в прекрасном расположении духа.
Как и сегодня, наверху, при входе в залу, гостей встречали ученики жокеев, одетые в форменные казакины известных конюшен или же в жокейские куртки входящих в моду коннозаводчиков. Они провожали в залу пары – мужчин в смокингах и женщин, одетых в самые роскошные вечерние платья и блиставших изысканными украшениями.
Зала Амбассадор была полна народу. Все, кого собрал Довиль в разгар сезона скачек, от владельцев самых крупных конюшен до анонимных завсегдатаев ипподромов, были здесь, на этом престижном рандеву, сборы от которого обычно поступали в пользу Ассоциации жокеев.
Победители – тренеры, коневоды и владельцы конюшен – уже успели получить различные призы. Но еще не был вручен основной приз – «Золотой хлыст», вручавшийся обычно жокею, выигравшему наибольшее количество скачек за сезон. Замечу, что ни один, даже самый талантливый фильм не даст никогда возможности пережить все захватывающие моменты национальных и международных скачек сезона.
«Гвоздем» вечера были выступление Эдит Пиаф, оставившее в моей душе одно из самых глубоких впечатлений, когда-либо производимых на меня эстрадным пением, и тираж вещевой лотереи в самом конце ужина. Те, кому посчастливилось выиграть, выходили на сцену и получали свой вещевой лот: кто машину, кто часы, кто драгоценность, а кто и два ящика Шато-Лафит – мой вклад в благотворительный вечер.
Именно этот лот выиграла молодая пара, которую я немножко знал, вернее, два или три раза встречал на скачках в Лоншане или в Шантийи. Я запомнил эту светловолосую женщину, чей облик и манеры меня поразили. Она приковывала мой взгляд.
В конце вечера, когда все призы и лоты были розданы, я решил, что следовало бы поздравить – вполне невинно? – ту самую молодую светловолосую женщину, которая только что получила свой Лафит. «Наконец-то! Давно пора!» – бросила мне она, как только я начал произносить слова поздравления.
Явная агрессивность ее тона и холодный взгляд, которым она смерила меня, не оставляли никакого сомнения в том, что она не разделяет моих чувств к ней. Я был весьма удивлен и обескуражен. Что же могло произойти?
Провидение, а может быть, просто общие знакомые стали причиной того, что вечер мы все закончили в Брюммеле – ночном кабаре при казино. Светловолосая незнакомка приняла мое приглашение к танцу. Мы танцевали и говорили, и мне кажется, я растопил тогда ее сердце.
Графиня Николе знала толк в лошадях: ее муж с четырьмя братьями держали конный завод в Сарте. Что же касалось ее недовольства мной, то все весьма просто разъяснилось. Я показался ей весьма невоспитанным человеком, так как позволил себе разглядывать ее, не будучи с ней знакомым. Брошенные мне слова – «давно пора» – означали, что прежде мне следовало бы представиться, а уже потом начинать выражать ей свои восторги, вербально или невербально.
Меня поразила ее манера общения, она без всяких обиняков называла вещи своими именами, решительно, без каких-либо фиоритур. После нескольких минут общения я уже достаточно ясно представлял себе, каким последним дураком я выглядел в ее глазах. Надеюсь, что мне все-таки удалось достаточно быстро сгладить плохое впечатление, которое я произвел на нее, ибо в последнее воскресенье августа, после скачек на Большой приз Довиля, мы снова оказались с ней в Брюммеле. Мы танцевали. Я не помню, смотрел ли я на нее или нет. Я танцевал с ней и слушал ту музыку, которая зазвучала в ту ночь во мне и захватила меня. Я узнал, что она собирается провести сентябрь в Голландии…
И этот сентябрь стал самым длинным месяцем в моей жизни…
* * *
Я воспользовался этой вынужденной паузой в нашем общении, чтобы узнать о ней больше. Она была дочерью барона и баронессы де Зюйлен де Ниевельт, пары, которую я часто встречал на разных парижских вечерах. Эта пара для меня ассоциировалась с одной старой семейной историей, с историей, которой было уже почти сто лет. Семья Зюйленов и моя семья были в дальнем родстве, и это родство ассоциировалось в моей памяти с привкусом скандала, какого-то старого конфликта, который подспудно тянулся, как хвост, за нашей семьей, и который мы, младшее поколение, представляли себе весьма смутно. Мы знали лишь, что что-то неприятное когда-то давно произошло между Зюйленами и Ротшильдами, и больше мы не знали ничего.
Вскоре мне удалось распутать ветви генеалогических связей и установить степень нашего родства с Мари-Элен, светловолосой графиней Николе, урожденной де Зюйлен.
Дед Мари-Элен, Этьен де Зюйлен, женился на юной мадемуазель Элен де Ротшильд, дочери Соломона де Ротшильда, младшего брата моего деда. Это стало драмой для обеих семей. У Ротшильдов не были приняты браки с католиками («На восемнадцать браков, заключенных внуками основателя банкирского дома Ротшильдов Мейера Ротшильда, шестнадцать были заключены между кузенами и кузинами». Anka Muhlstein. James de Rothschild. Gallimard, 1981). На самом деле одна из племянниц Джеймса вышла замуж за англичанина, что повергло старого патриарха в страшный гнев. Он писал своему племяннику Натаниэлю: «Это замужество меня просто убило… оно задело нашу семейную честь… следует забыть [мою племянницу] и вычеркнуть ее из нашей памяти».
Об Элен старались не упоминать, она была вычеркнута из памяти, забыта. Ее мать со дня замужества дочери облачилась в траур, что символизировало: дочь более не существует для нее, и она не хочет скрывать позора семьи от окружающих.
Я помню, как ребенком навещал эту старую даму в ее особняке на улице Беррье. Она всегда была одета в черное, что особенно бросалось в глаза по контрасту с ее какой-то огромной прической из густых седых волос. Ее лицо казалось потерянным среди траурных одежд и седой копны волос. Я помню только, что она угощала нас, детей, конфетами…
И я, кто так часто смотрел из своего окна, выходившего на тихую улицу, «спектакль» с площади Согласия, видный мне в рамке угловых домов Сан-Флорантен, частенько замечал на этой «сцене» знаменитую упряжку Этьена де Зюйлена. Основатель парижского Автомобильного клуба, расположенного на площади Согласия, он часто заезжал туда в потрясающей упряжке из восьми лошадей.