Вот так сатирики описывают печальную судьбу литераторов и художников во времена Людовика XIII. Можем ли мы принять на веру стенания этих людей, недовольных своей участью? Увы, их жалобы, как нам представляется, основаны на столь очевидных и столь общеизвестных фактах, что – пусть даже с некоторыми оговорками, продиктованными осторожностью, – заслуживают вполне серьезного рассмотрения. Оставим в стороне плачевные условия жизни художников, чтобы подвергнуть здесь особо скрупулезному анализу то, как существовали люди, вооруженные пером.
Если бы вдруг какой-то более удачливый, чем другие, писатель задался целью нарисовать в стихах или прозе портрет одного из своих собратьев по цеху, какой образ предстал бы перед нами? Неужели мы увидели бы жеманного щеголя со свеженькой пухленькой физиономией, с длинными кудрями, осыпанными благоуханной пудрой, со сжимающим горло модным воротником из накрахмаленных кружев, вынаряженного в камзол и штаны светлого шелка, улыбающегося, а значит, довольного своей судьбой, легко несущего такое нелегкое бремя славы?
Ну конечно же, нет! В своих насмешливых зарифмованных строчках Сент-Аман оставляет нам нечто совсем противоположное: собирательный портрет «поэта-сидящего-по-уши-в-дерьме» – чуть ли не совсем опустившегося человека, живущего в жалкой лачуге и выходящего в лохмотьях на Новый мост, чтобы – о надежды, которые нас питают! – найти, где пощипать травки, ибо иная пища ему не светит, а то и стоящего с протянутой рукой на паперти собора Святого Августина. И этот поэт вовсе не мифологический персонаж, как можно было бы подумать. Он существовал. Он – в лучшие времена – служил королеве Маргарите
[113]. Он опубликовал в 1612 г. сборник стихов, воспевавших его августейшую покровительницу, а когда та почила, том «Эпиграмм», успех которых, возбудивший в нем стремление приобщиться к блестящей жизни, какую, по его мнению, должны вести профессиональные поэты, привел несчастного, наоборот, к ужасающей нищете. К вопиющему прозябанию.
Звали этого человека господином де Майе. Как и большинство молодых честолюбцев, которые мечтали найти себе место среди последователей Аполлона и грезивших о том, чтобы оставить след на тернистом пути к Парнасу, он может служить впечатляющим примером судьбы, которая ожидала таких наивных стихоплетов.
Именно об этом лироносце и некоторых других, ему подобных (среди прочих – о Поршере-Ложье), думал Шарль Сорель, когда во «Франсоне» и «Полиандре» выводил в качестве персонажей Мюзидора и Мюзижена, писателей – главным образом поэтов – своего времени. Он настолько тщательно и любовно нарисовал их портреты, что можно подумать – стремился пробудить в современниках угрызения совести из-за того, что те бросили в нищете, убожестве и без всякой помощи двух фантазеров, достойных куда лучшей участи.
Мюзидор – худой и бледный человек с блуждающим взглядом, одетый в лохмотья и спасающийся от рассеянной по улице своры лакейских душонок, окутав себя с головы до пят единственным своим плащом. Если он случайно прицепит оружие, оно достанет лишь до круглых подвязок, и горе чулкам, заправленным в сапоги и все время норовящим оттуда выползти наружу. Живет он, вместе со своим молодым слугой Каскаре, в «чердачной конуре за 1 су», где соседствует с подручными каменщика и счастлив тем, что судьба разместила его так близко к небу, по которому, как и в его собственной голове, постоянно плывут золотые и серебряные облака. Меблировка поэта – треногий табурет, деревянный сундук, служащий одновременно столом, буфетом и сиденьем, и кровать, настолько изъеденная мышами, что кажется перенесенной сюда непосредственно из сражения мышей и лягушек в приписываемой Гомеру «Batrachomyomachie», и украшенная настолько потрепанными драпировками, что даже цвета их не угадаешь.
Точно так же, как Мюзидор, Мюзижен являет взгляду довольно жалкое зрелище: изголодавшееся существо со впалыми щеками, глазами, смотрящими неведомо куда, длинными волосами, присыпанными обычной мукой вместо ароматной пудры. Никому точно не известно, где он проживает, но можно себе представать, что и он, желая глотнуть свежего воздуха, забрался в самые верхние области столицы, поближе к небу.
В отличие от Мюзидора, который – сам, добровольно – чтобы заработать хоть несколько денье и наесться досыта, вооружался тайком от всех время от времени инструментом и заплечной корзиной крючника, если только мог их раздобыть; Мюзижен скорее умер бы с голоду, чем стал бы расходовать свой гений на такие низкие занятия. Это был весьма достойный человек с изысканными манерами и чувствовал себя в своей тарелке лишь при общении с такими же рафинированными особами благородного происхождения. Чтобы соблюсти видимость следования моде, Мюзажен покупал одежду у евреев-старьевщиков, которые по низким ценам снабжали его вещами усопших, равно как и крадеными. К несчастью, вечная нужда в деньгах заставляла поэта даже и в такие лавки обращаться крайне редко. Состарившийся, облекая его изможденное тело, камзол черного когда-то атласа, украшенный таким изодранным кружевным воротником, что можно было подумать, будто это решето для просеивания гороха, весь покрылся сероватыми пятнами и настолько просалился, что в его сверкающие баски можно было смотреться как в зеркало. Некогда бархатные черные штаны почти облысели: кое-где еще сохранились группками ворсинки, но большая часть поверхности оказалась начисто лишенной шерсти и потому напоминала своеобразную географическую карту с затерявшимися в океане мелкими островами.
Став поневоле изобретательным (на что только не толкнут нищета и желание блистать!), он прилагал все усилия к тому, чтобы скупыми средствами исправить недостатки своего туалета. Так, к примеру, он без конца – ис ожесточением! – натирал мелом свои башмаки со стоптанными каблуками, желая видеть их белее алебастра, но парижская грязь брала свое, и после каждого выхода на улицу они сплошь покрывались черными разводами, что вынуждало нашего героя снова и снова добиваться от непокорной обуви абсолютной свежести. Точно так же он относился и в своему белью, которое влачило жалкое существование, потому что простой стирки и то дождаться не могло. Как и Мюзидор, Мюзижен обладал плащом-для-игры-в-прятки-с-нищетой, причем плащ этот был из отличного панбархата, окаймленный широкой фламандской тесьмой-позументом, и отлично скрывал от постороннего взгляда поистине арлекинскую пестроту находящегося под ним костюма. И если не дай Бог кому-то доводилось в уличной сутолоке толкнуть плащевладельцев, и чудесный плащ-обманка сваливался с плеча то одного из них, то другого, наши обездоленные поэты являлись всему миру в таких изорванных обносках, что их можно было уподобить разве что павлинам, которым оторвали хвосты.
Однако, по примеру этих самых пернатых своих собратьев, они были высокомерны, самонадеянны и чрезвычайно довольны собой. Им самим казалось, что выглядят они превосходно и манеры у них – лучше некуда. Когда однажды утром ранний гость-коллега залез на чердак, чтобы навестить Мюзидора, то застал его еще в постели. На голову поэта вместо ночного колпака был натянут кусок распавшейся, видимо от старости, на части штанины, в руке его было зажато гусиное перо. Сразу становилось понятно: хозяин дома трудится над новой поэмой.