«Коршун и ворон не вьются с такой радостью над добычей, как клирик и доминиканец над своей жертвой, — начинается одна из его сирвент. — Они следят за ней неуклонно, и когда удар грянет, то будь уверен, что все достояние жертвы окажется в их руках, а близким не достанется ничего. Французы и монахи зло считают честью. Они погрузили вселенную в глубокий мрак, теперь всякая новая вера будет знать свою участь. Знают ли они, куда пойдут награбленные сокровища? Придет другой суровый грабитель, который разоблачит нас донага. Для смерти, которая всех ждет, не надо этих сокровищ— она нагих столь же удобно уложит в четыре ольховых доски».
Кардиналь не щадит и высшее духовенство. В сатире на архиепископа нарбоннского он говорит, что те, «кто носит митры на головах и белые одежды на плечах, несут на устах низость и измену, как волки и змеи» (29).
«Кто хочет слышать сирвенту из печали, проникнутой гневом? — спрашивает он же в другом месте. — Люблю честных и храбрых, чуждаюсь злых и клятвопреступных, потому удаляюсь от беззаконных клириков, которые совмещают в себе всю гордость, все обманы и всю алчность нашего века. Они торгуют изменой и своими индульгенциями, они отняли у нас все, что осталось. Не думайте излечить поповское племя, чем выше стоят они, тем больше в них обмана, тем меньше веры, меньше любви и больше жестокости. А рыцари, как унижены они теперь! Жизнь их хуже смерти, священники их попирают, короли грабят. Они— поповские подданные по смерти, и еще более при жизни. Между тем лукавые священники, обобрав церкви, завладев всем остальным, стали властителями мира. Тех, кто должен управлять, они попрали своими ногами. Карл Мартелл накинул на них узду, но они скоро убедились, что нынешние короли — глупцы. Они заставили их делать все, что хотят, и поклоняться тому, что надо позорить» (30).
«К своим порокам они присоединяют измену, — продолжает Кардиналь. — Они приказывают слушаться французов, этих куропаток, этого низкого и изменнического племени. А французы с каждым часом приносят нам свои обычаи, свою привычку уважать только тех, кто может широко попить и поесть, и презирать бедняков. Они стремятся богатеть и ничего не давать, они возвышают измен пиков и унижают честных людей. Да есть ли нынче хоть один человек, который бы не думал только о своем желудке, только те и счастливы! Тот, кто любит справедливость и негодует против дурного, будет опозорен, кто начнет вести светскую жизнь, того будут преследовать. Теперь всякий обманщик торжествует». Священники же превосходят их всех. «Вы никак не сосчитаете, когда они грешат, потому что это происходит целый день и целую ночь. В остальное время они прекрасные люди, не ненавистники, не симонисты, и ничего не берут насильно».
Инквизиционный трибунал при всем ужасе, который он наводил, не избегнул насмешек Кардиналя. Доминиканцев он называет пьяницами.
«У якобинцев нет другой заботы, как судить о достоинстве вин, — им надо спорить, которое лучше, которое хуже. И вот они составили совет. Кто осмелится порицать их, тот вальденс. Смелые инквизиторы, ревностно стараясь проникать в наши тайны, они становятся все страшнее и все ненавистнее» (31).
«Что осмеливаются делать все эти люди, я не смею даже передать», — часто дополняет Кардиналь, рисуя самые возмутительные картины из жизни духовенства, ненавистного ему и его сословию.
В противоположность Кардиналю, Вильгельм Фигвейрас, столь же даровитый, как и он, выросший среди простого народа, служит выразителем настроения масс. Его произведения потому именно и драгоценны для нас. Сын тулузского ремесленника, бедный портной, он вместе с Пегвильей в молодые годы вращался в кругу рабочих, мелких торговцев, жил в трущобах бродяг и публичных женщин. Он хорошо знал, что думает народ, ему можно поверить потому, что он искренен. Никто из поэтов Прованса не был так популярен, как он. В его тен-сонах и сирвентах провансальская поэзия решительно изменяет свой характер.
Фигвейрас наносит удар рыцарской лирике. Поэзия, некогда пышная и чопорная, облачилась в грубые деревенские одежды и посвятила себя службе мести. Она уже никогда не получит прежнего приятного светлого колорита. Но если в ней не видно больше прежней грациозности, то она стала более существенной и искренней. Эта муза так же сумрачна, так же печальна, как то несчастное отечество, которое она оплакивает. Ее преследуют, но певцы из изгнания распространяют свои бичующие сатиры с той же энергией.
К чему приведет их месть? Враги их так сильны, певцов так немного — кажется, что они избрали самое слабое орудие. Главный враг их была римская тиара. Она была всесильна и, казалось, могла раздавить их, как пигмеев. На Риме сосредоточивалось все чувство горечи и ненависти, которое кипело в этих наболевших сердцах. Из-за Рима забыли французов. Перед последними народ должен был склониться; он признал французского короля, он забыл о Раймонде, но тем больше возненавидел ту страшную силу, которая была действительной причиной уничтожения национальности. И что же? Стоило только раздаться этим негодующим звукам, как страшная сила заколебалась, стала подозрительно оглядываться вокруг себя, потеряла опору, почву под ногами, лишилась своего обаяния, лишилась прежней энергии и с недосягаемых высот стала быстро спускаться в бездну. Ее унизили теперь те самые, которых некогда она сама унизила. Она была освистана общественным мнением, и в первый раз национальная литература в лице Фигвейраса выступила как двигатель событий, как историческое орудие судеб.
Чтобы познакомить с характером этой новой исторической силы, приведем одну из лучших сирвент Фигвейраса, проклявшего Рим за двести пятьдесят лет до Лютера. Она имеет всемирно-историческое значение.
[53]
«Я хочу написать сирвенту в том же тоне, как пишу всегда. Я не хочу более молчать. Я знаю, что наживу себе врагов, так как пишу сирвенту о людях, исполненных лжи, о Риме, который причина всего падения и одно прикосно вение которого разрушает все доброе.
Рим, я не удивляюсь нисколько тому, если весь мир заблуждается, ты повергнул наш век в тяжкие опасности м войну, ты мертвишь и истребляешь достоинство и добро детель. Вероломный Рим, тобою был предан добрый аш лийский король
[54], — ты вместилище и источник всех зол.
Лживый Рим, алчность увлекает тебя; ты стрижешь слит ком коротко своих овец. Но Святой Дух, принявший плои, человеческую, да услышит мольбы мои и сокрушит клюк твой. Я отрекаюсь от тебя, Рим, ты несправедливо и жесто ко поступаешь как с нами, так и с греками
[55].
Рим, ты сокрушаешь плоть и кости невежд, а ослеплен ных ты ведешь с собою в пропасть. Ты уже слишком престу паешь повеления Божий. Твоя алчность так велика, что ты отпускаешь грехи за денарии. Ты навлекаешь на себя страш ную ответственность.