— Эх, вырваться бы отсюда! Только бы вырваться!
Я знаю грандиозные замыслы Зобова, понимаю его. Пламенем гнева загорелась грудь. Я откликаюсь:
— Дружба! Мне с тобой по пути — одним курсом…
В лодке не действует ни один прибор, ни один механизм. Все части ее давно похолодели. „Мурена“ стала трупом. От соединения соленой воды с батарейной кислотою выделяется ядовитый хлор. Ощущается неприятное царапание в горле, щекотание в ноздрях. Но мы упорно ждем спасения. В жутком полусумраке, издерганные, подбадриваем себя разговорами, шутками. Больше всех в этом отношении отличается Залейкин.
— Эх, братва! Уж вот до чего жаль мне свою женку!
— До сих пор ты как будто холостым считался, а? — спрашивают Залейкина.
— Это я наводил тень на ясный день. Иначе — перед любовницами разоблачили бы. А на самом деле я давно обручен. Да и бабенка же у меня, доложу я вам! Надставить бы ей хоть на один вершочек нос, была бы первая красавица на всей земле. Люблю я ее, как дождь свинью. Она тоже меня любит, как кошка горчицу. Словом, только в раю такую пару можно найти. И жизнь у нас проходила, можно сказать, только в одних радостях.
— Как же это ты наладил?
Залейкин, как всегда в таких случаях, рассказывает и не улыбнется.
— Очень просто. Один день я запущу в нее поленом и не попаду — она радуется. На другой день жена ахнет в меня горшком и не попадает — я радуюсь. Каждый день была у нас только радость. Вот!
Судорожным хохотом мы заглушаем свою тревогу, смертельный страх. Я думаю, что если существует Бог, то он, наверное, улыбнулся, когда зачат был Залейкин. Не успели затихнуть от смеха, как от носа послышался испуганный шепот:
— Тише, братцы! Слышите!
Старший офицер поднимает фонарь. В стороне от нас, к носу, в полутьме маячит согнутая человеческая фигура. Это ползет к нам по рундукам Митрошкин. Он останавливается и показывает рукой к корме.
— Слышите? Царапают ногтями… Шепчутся… Живы они, живы…
— Кто живы? — мрачно спрашивает Зобов.
— Наши… Просят, чтобы пустили их в носовое отделение…
Митрошкин, не похожий на самого себя, ежится и в страхе закрывает лицо руками. Все невольно открываем рты и прислушиваемся. Мертвая тишина. Не слышно даже дыхания. Хоть бы какой признак жизни донесся до нас из отрезанного мира! И есть ли где жизнь? Кажется, вся вселенная находится в каком-то оцепенении. Слабо горит свет, а между рундуками мертво поблескивает черная вода. Лица у людей неподвижны, как маски. Глаза холодные, пустые. Наш ручной фонарь — это лампада в склепе.
— Ха! Вот черт! Взаправду напугал! — смеется Залейкин.
Начинается нелепый галдеж. Говорят все сразу, нервно смеются, лишь бы только не молчать. Тишина для нас тягостна, невыносима. Мы можем сойти с ума. Воздух портится. Дышать становится труднее. В голове шум.
— Граммофон! — скомандовал старший офицер.
— Граммофон! — разноголосо повторяют и другие.
Из большой красной трубы, словно из пасти, выбрасываются звуки оркестра, а за ними, как удав, медленно выползает здоровенный бас Шаляпина. Он громко возвещает о королевской блохе: „Блоха! Ха-ха!..“
Грохочет дьявольский грохот, точно кто бревном бухает по железным бортам лодки. Один из матросов повторяет за Шаляпиным: Блоха! Ха-ха!..
Его смех подхватывают еще несколько человек. Становится и жутко и весело. Звуки оркестра пронизывают уплотненный воздух, испуганно мечутся на небольшом пространстве. Их оглушает грозный бас:
Призвал король портного:
„Послушай ты, чурбан!
Для друга дорогого
Сшей бархатный кафтан…“
Грянул неистовый смех. Вместе с Шаляпиным и мы все повторяем: „Блоха! Ха-ха!..“ Буйное веселье охватывает нас, как зараза. Ничего не слышно, кроме судорожного смеха. Залейкин задирает голову и будто клохчет. Старший офицер держится за живот, трясет плечами, сгибается, точно от боли. Зобов качается с боку на бок, как маятник. Комендор Сорокин дрыгает ногами. Некоторые катаются на рундуках, дергаются, корчатся, как в падучей болезни. У меня от смеха распирает грудь, трясутся внутренности. Мелькают на бортах уродливые тени, маячат предметы. В ушах треск от грохочущих голосов. Давно уже молчит граммофон, не слышно Шаляпина, а мы наперебой повторяем его слова: „Блоха! Ха-ха!..“ И опять неудержимый шквал смеха сотрясает наши тела. Содрогается вся лодка…
Я пытаюсь остановить себя и — не могу. Я на время отворачиваюсь, зажимаю уши. Вдруг страх перехватывает мне горло. Я стою на коленях и с дрожью смотрю на других. Мне начинает казаться, что люди окончательно обезумели. Трясутся головы, оскаливаются зубы, слезятся прищуренные глаза. Фигуры ломаются, точно охвачены приступом судороги. У некоторых смех похож на отчаянные рыдания. Я не знаю, что предпринять. Дергаю за руку старшего офицера и кричу:
— Ваше благородие! Ваше благородие!
Он смотрит на меня непонимающими глазами. На лице смертельная бледность и капли пота. Тупым взглядом обводит других и орет не своим голосом:
— Замолчите! Я приказываю прекратить этот дурацкий хохот!
Страх и недоумение в широко открытых глазах. Над головою что-то заскрежетало, точно по верхней палубе провели проволочным канатом. Потом что-то треснуло, и опять раздался тот же звук. Нас нашли! Ура! Проходит еще несколько часов. Нас не выручают. Напрасно мы напрягаем слух: никаких больше звуков. Ждем впустую. Воздух портится все больше и больше. Отравляемся хлором. У людей желто-землистые лица, синие губы, помутившиеся глаза. То и дело чихаем, точно нанюхались табачной пыли. В груди боль, одышка. Мы дышим часто, дышим разинутыми ртами, сжигаем последний кислород. Наступает вялость. Сердце делает перебои. В голове шум, как от поездов, плохо слышим.
Комендор Сорокин совершенно обессилел. Он отполз от нас. Лежит на рундуках и стонет:
— Не могу, братцы, больше ждать… Мочи нет.
Временами мне кажется, что это только тяжелый сон. До смерти хочется проснуться и увидеть себя в другой обстановке. Нет, это леденящая действительность! Как избавиться от нее? Я завидую всем морским животным. Они находятся вне этой железной западни. Море для них свободно. Если бы можно, я готов превратиться в любую рыбешку, только бы жить, жить…
Залейкин пробует шутить. Не до этого. Кружится голова, тошнит. В тело будто вонзаются тысячи булавок. Это терзает нас проклятый хлор. Он забирается в горло, в легкие и дерет, точно острыми когтями.
С каждым ударом сердца, с каждым вздохом слабеет мысль, мутится разум.
— Ой, тошно, — стонет Сорокин, — погибаю…
Решаем еще немного переждать — пять, десять минут.
В довершение всего у нас истощается энергия в ручном фонаре. Чтобы сберечь ее, мы выключаем на некоторое время свет. В один из таких промежутков наступившего мрака я отчетливо и ясно почувствовал знакомый запах женских волос. На мгновение засияли передо мною васильковые глаза Полины. В мозгу прозвучал ласковый голос: