Затем Стефенс увидел строение, напоминавшее по форме пирамиду. Он пробился к широким ступеням лестницы; они были искривлены, сквозь щели проросли молодые побеги. Лестница вела из сумрака кустарников ввысь, туда, где зеленели кроны деревьев, к террасе, которая находилась не менее чем в тридцати метрах над землей. Стефенс почувствовал головокружение. Какому народу принадлежали все эти сооружения? Когда он вымер? Сколько веков назад он построил эту пирамиду? В какую эпоху, с помощью каких орудий, по чьему поручению и в честь кого были изваяны все эти бесчисленные скульптуры? Одно представлялось несомненным: ни один город, какой бы он ни был, не мог создать все эти творения обособленно — за ними должен был стоять сильный и могущественный народ. И когда он представил себе, как много подобных никому не ведомых городов-развалин еще, быть может, ждут своего исследователя в джунглях Гондураса, Гватемалы и Юкатана, его бросило в дрожь при мысли о величии стоявшей перед ним задачи.
Его обуревали тысячи вопросов, и он не мог ответить ни на один из них. Он взглянул вниз, туда, где сквозь листву виднелись монументы. "Разрушенный город лежал перед нами, словно потерпевший крушение корабль: мачты его потеряны, название неизвестно, экипаж погиб, и никто не знает, откуда он шел, кому принадлежал, как долго длилось его путешествие, что послужило причиной его гибели; лишь по едва заметному, скорее даже предполагаемому сходству с известными нам типами кораблей можно с трудом догадаться о том, из каких краев был его экипаж; впрочем, ничего достоверного о нем мы, вероятно, так никогда и не узнаем".
Когда он, возвратившись назад, захотел посмотреть, каковы успехи Казервуда, его глазам представилась странная картина. Художник стоял перед той самой стелой, которую они обнаружили первой; около него валялись бесчисленные листы бумаги. Стоя чуть ли не по щиколотку в болоте, забрызганный с ног до головы грязью, надев из-за москитов, которых здесь была тьма-тьмущая, перчатки и закутав лицо, так что неприкрытыми оставались только глаза, он работал с сосредоточенной настойчивостью человека, решившего во что бы то ни стало, любой ценой преодолеть препятствия. Казервуд, один из последних великих рисовальщиков, традиции которых в какой-то мере отразились еще в английских гравюрах начала нынешнего века, заглохнув затем в формалистических экспериментах, очутился перед задачей, разрешить которую, казалось, был не в силах.
Дело в том, что мир образов, с которыми он здесь столкнулся, был совершенно не похож на все то, с чем ему приходилось встречаться до сих пор; этот мир был настолько далек от европейских представлений, образов, идей, что карандаш буквально отказывался повиноваться: не удавалось соблюсти пропорции, углы сдвигались, и даже с помощью саmега lucida — обычного в те годы вспомогательного средства — Казервуд не мог добиться результатов, которые хотя бы в какой-то степени удовлетворили его. Пойди разбери, что там, собственно, такое — орнамент или какая-нибудь часть человеческой фигуры? А вот здесь — глаз, солнце или просто какое-то символическое изображение? А это? Голова животного? Допустим. Но где же водились такие звери, продуктом чьей фантазии явились эти ужасные морды, на какой почве возникли эти! причудливые представления? Используя в качестве материала камень, неизвестные скульпторы и художники создали уникальные образцы подобных им мировое искусство еще не знало. "Казалось, — писал Стефенс, будто идол чванится своим искусством, а две обезьяны, расположившиеся на соседнем дереве, смеются над ним".
Казервуд трудился с утра до вечера; наконец настал день, когда рисунок удался. Ему было суждено вызвать громкую сенсацию.
Но тут случилось нечто странное. Рассчитывая на помощь, Стефенс вступил в более близкий контакт с населением деревушки. Отношения развивались на дружеской основе, ибо Стефенс мог в свою очередь помочь местным жителям, как это нередко бывало с исследователями, медикаментами или добрым советом. Потом начались распри. Вновь и вновь с редкой настойчивостью появлялся дон Хосе-Мария и предъявлял свои документы на право владения тем участком джунглей, где вели свои изыскания Стефенс и Казервуд. Из разговоров с ним выяснилось, что обнаруженные исследователями развалины совершенно не интересуют его и никогда не будут интересовать, что ему наплевать на всех наиденных идолов, — его надоедливость объяснялась просто-напросто тем, что он чувствовал себя ущемленным в своих правах собственника.
Понимая, что он находится в стране, где политические страсти накалены до предела, Стефенс хотел любой ценой сохранить хорошие отношения с местными жителями. Это привело его к неожиданному решению. "Сколько вы хотите за руины?" — напрямик спрашивает он дона Хосе.
"Я думаю, — пишет Стефенс, — что это было для него не менее неожиданно, чем для меня, и ввергло его в не меньшее смущение, чем если бы я выразил пожелание приобрести в собственность его бедную старую жену, которую мы лечили от ревматизма… Казалось, он никак не мог решить, кто из нас двоих рехнулся. Приобретаемое владение не имело никакой цены, и потому мое предложение показалось ему подозрительным".
Для того чтобы убедить дона в солидности своего предложения, Стефенсу пришлось предъявить все свои документы, из коих явствовало, что он, Стефенс, человек безупречного поведения, ученый-путешественник и одновременно поверенный в делах великих и могучих Соединенных Штатов Америки. Все это вслух зачитал дону Хосе некий грамотей, по имени Мигель. Бравый дон Хосе долго переминался с ноги на ногу, а потом, сказав, что он обо всем этом поразмыслит на досуге, отправился восвояси.
На следующий день все началось сначала. Мигелю вновь пришлось читать дону Хосе документы, впрочем, и после этого дело не сдвинулось с места. Тогда Стефенс, который видел в покупке древнего города Копан единственную возможность сохранить спокойствие и мир в этой заброшенной в джунглях деревушке, разыграл следующую поистине комическую сцену. Притащив чемодан, он вынул свой мундир дипломата. Дипломатическую миссию он, правда, уже давно считал неудавшейся, но зачем же мундиру пропадать? И поверенный в делах США торжественно облачается на глазах у изумленного метиса в свой парадный мундир. Правда, этот мундир не очень гармонировал с клетчатой рубашкой, белыми, забрызганными до колен желтой грязью панталонами и помятой, отсыревшей от дождя панамой, правда, дождь, который лил весь день, еще не прекратился полностью — с деревьев еще капало, а по земле растеклись грязные лужи, но прорвавшийся сквозь тучи солнечный луч заплясал на больших пуговицах с изображением орла и осветил золотую тесьму, придав тем самым всем дальнейшим словам Стефенса ту авторитетную силу убеждения, которая не может не принести результатов.
Этот спектакль не мог не оказать воздействия на дона Хосе-Марию! Сопротивление его было сломлено, и Джон Ллойд Стефенс, который впоследствии писал, что в этом странном одеянии он "был похож на негритянского царька, встречающего прибывших к нему с визитом британских офицеров", становится владельцем древнего города Копан.
Позднее он добавил:
"Читателя, быть может, заинтересует, каким образом в Центральной Америке приобретаются древние города. Так же как и любой другой товар, они котируются в зависимости от спроса на рынке и предложения; однако, поскольку они все же не являются предметом широкого потребления, как, например, хлопчатобумажные ткани или индиго, цены на них устанавливаются самые произвольные. В то время как раз дела шли весьма вяло, и поэтому знай, читатель, что я уплатил за Копан 50 долларов! Торговаться мне не пришлось: я предложил эту сумму, а дону Хосе-Марии она показалась такой неправдоподобно высокой, что он, вероятно, посчитал меня дураком, а если бы я предложил большую сумму, он принял бы меня не только за дурака, но и еще за кого-нибудь похуже".