Поколение немцев, родившихся в 1890-е и 1900-е годы, было приучено к тому, что все содержание жизни, весь материал для глубоких эмоций, любви и ненависти, радости и печали, любые сенсации, любые раздражения души и нервов можно получать, так сказать, даром в общественной сфере—пусть даже вместе с бедностью, голодом, смертью, смятением и опасностью. И когда этот источник иссяк, немцы оказались в растерянности; их жизнь обеднилась; они стали словно бы ограблены и почувствовали разочарование. Немцам стало скучно. Немцы так и не научились жить своей жизнью; не научились делать свою маленькую, частную, личную жизнь великой, прекрасной, напряженной; не научились наслаждаться этой жизнью и делать ее интересной. Поэтому они восприняли спад социального напряжения и возвращение личной свободы не как дар, но как потерю. Немцы заскучали; со скуки в их головы начали приходить идиотские идеи; немцы сделались угрюмо-ворчливы — в конце концов, они чуть ли не с жадностью стали ждать первой же заминки, первой же оплошности или происшествия, которые позволили бы послать к чертям мирную жизнь и ринуться в новую коллективную авантюру.
Точности ради — а тогдашние обстоятельства требуют точности, поскольку обстоятельства эти— ключ к целой исторической эпохе, в которой мы все оказались, — итак, точности ради упомшу что далеко не каждый из молодого поколения Германии реагировал на изменившуюся обстановку подобным образом. Были и такие, кто в это время неумело и запоздало бросился (если можно так выразиться) учиться жить, пытался найти вкус и смысл в собственном, частном, личном существовании, успешно отвыкал от сивухи военных и революционных игр, чтобы сделаться наконец личностью. Именно тогда совершенно незаметно, исподволь, не привлекая ничьего внимания, наметилась чудовищная трещина, разделившая впоследствии весь немецкий народ на нацистов и ненацистов.
Мимоходом я уже упомянул то, что способность к личной жизни и личному счастью у немцев развита слабее, чем у других народов. Позднее во Франции и в Англии я с удивлением и некоторой завистью наблюдал, какое неувядающее счастье и какой неиссякаемый источник удовольствий находит француз в остроумной своей гастрономии, в прекрасном винопитии, искусстве словесных баталий и языческой, изящно культивируемой любви; англичанин —в уходе за своим садом, своими животными, в своих многочисленных, столь же ребяческих, сколь и серьезных, играх и хобби. У типичного немца ничего подобного нет. Только образованный слой — не такой уж маленький, но, естественно, составляющий меньшинство нации — находил и находит аналогичным образом радости жизни в книгах и музыке, собственных мыслях и выработке своего «мировоззрения». Обмен идеями, неспешная, интеллектуальная беседа за бокалом вина; верная, несколько сентиментальная, тщательно хранимая и пестуемая дружба и, не забудем, очень сердечная, богатая внутренним содержанием семейная жизнь— все эти блага процветали в этом кругу в образованном слое. Почти все это распалось и развалилось в Германии в десятилетие с 1914 по 1924 год, так что молодежь росла вне твердых, неизменных обычаев, привычек и традиций.
Вне круга образованных людей в Германии всегда существовала и существует огромная опасность для жизни: пустота и скука. Стоит, наверное, исключить кое-какие пограничные области: Баварию, Рейнские земли—здесь картину оживляет южная природа, романтика, юмор. Огромным равнинам Северной и Восточной Германии, ее бесцветным городам, с их прилежным, трудолюбивым, соблюдающим обязательства населением постоянно угрожала и угрожает тупость, horror vacui
4 и жажда «избавления» от этого ужаса при помощи алкоголя, суеверия или, еще того лучше, при помощи массового психоза, заливающего всё и вся своими волнами.
Та ситуация, что в Германии только меньшинство (оно не совпадает ни с аристократией, ни с буржуазией) хоть что-то понимает в жизни и догадывается, как ею распорядиться,—кстати, в этом причина того, что Германия в принципе не приспособлена к демократическому образу правления, — так вот, эта ситуация из-за событий, происходивших в стране с 1914 по 1924 год, приобрела опасную остроту. Старшее поколение растеряло свои идеалы, оно мечтало уйти на покой и' с надеждой поглядывало на «молодежь», льстило юнцам и ждало от них чудес. Сама же молодежь и знать ничего не хотела, кроме общественных беспорядков, сенсаций, анархии и опасного обаяния безответственных игр с большими цифрами. Молодежь только ждала момента, чтобы повторить самой все, что ей показали в 1914-1924 годах, но с большим размахом. Молодежь считала всю частную, личную жизнь «скучной», «бюргерской», «позавчерашней». Народные массы точно так же привыкли к сенсациям и беспорядкам, а кроме того, ослабло и пошатнулось их последнее великое суеверие, педантичная, ортодоксальная вера в волшебную силу всезнающего святого Маркса и неизбежность предреченного им механистического прогресса.
Вот так под спудом покоя все было подготовлено к тому, чтобы разразилось страшное бедствие.
Однако на поверхности, в зримом публичном пространстве царил золотой мир, штиль, порядок, благожелательность, добрая воля. Даже предвестники грядущей беды, казалось, прекрасно вписывались в общую благостную картину.
12
Одной из таких предвестниц несчастья, которую вовсе не распознали, а, напротив, всячески приветствовали и всемерно поощряли, была спортивная мания, охватившая в те годы немецкую молодежь.
В1924-1926 годах Германия стремительно превращалась в спортивную сверхдержаву Никогда прежде Германия не была спортивной страной; никогда Германия не была изобретательна в спорте, как Англия или Америка, да и сам дух спорта, это азартное погружение в мир фантазии, живущий по собственным правилам и законам, был чужд душевной организации немцев. Однако в те годы число участников спортивных клубов и зрителей на спортивных состязаниях увеличилось раз в десять. Боксеры и бегуны сделались народными героями, и двадцатилетние парни забивали себе головы результатами состязаний, именами и той загадочной цифирью, в которую на газетных страницах превращались совершенно определенные успехи в быстроте и ловкости.
То было последнее массовое безумие в Германии, которому я поддался. В течение двух лет моя духовная жизнь не развивалась, я, стиснув зубы, тренировался в беге на средние и длинные дистанции. Я готов был заложить душу дьяволу — лишь бы хоть разок пробежать 800 метров менее чем за две минуты. Я ходил на каждый спортивный праздник, я знал каждого бегуна и лучший результат, который он показал на дистанции, и, уж конечно, в голове у меня был полный перечень немецких и мировых рекордов, который я мог без запинки отбарабанить, разбуди меня кто среди ночи. Спортивные отчеты заняли в моей жизни такое же место, какое десять лет назад занимали фронтовые сводки. Если тогда я -бредил численностью трофеев и военнопленных, то теперь рекордами и спринтерскими показателями. «Хубен68 пробежал стометровку за 10,6 секунды» — это известие будило во мне те же чувства, что в свое время ««20 000 русских взято в плен», а «Пеюьтцерб9 побил мировой рекорд на соревнованиях в Англии» равнялось по своей значимости таким сообщениям (которых, увы, во время войны мы так и не дождались), как, к примеру, «Париж взят» или ««Анлия просит мира». Дни и ночи напролет я мечтал стать таким, как Хубен или Пельтцер. Я не пропускал ни одного спортивного состязания. Я тренировался три раза в неделю, бросил курить и делал зарядку перед тем, как лечь спать.