Он всегда отказывался от посещения Ярмарки дичи в Шалоне, не желая смотреть на шкуры циветт, барсуков, ласок или других животных, гордо выставленных на прилавках. Зимой, лежа на диване в гостиной, с блокнотом для эскизов на коленях, и слушая, как где-то вдалеке раздается лай собак, звонкое пение рожков и ружейные выстрелы, он не испытывал ни малейшего желания присоединиться к охотникам. После того как охота удалялась от их дома, мальчик выходил, чтобы осмотреть деревья. Он надевал старую охотничью куртку с пуговицами, украшенными головами лисы и кабана, но ее многочисленные карманы служили для того, чтобы перенести птицу, выпавшую из гнезда, или же спрятать раненого хорька, которого Максанс затем терпеливо выкармливал молоком, смачивая им платок.
Став подростком, он обнаружил, что существует совершенно иной вид охоты. Теперь он не расставался с фотоаппаратом «Лейка» и охотился за людьми, за их тревогами, разочарованиями и мимолетными радостями.
Он уехал в Венгрию в сентябре. Заинтригованный этой страной Брассаи
[78], Андре Кертеша
[79] и Робера Капы
[80], он надеялся увидеть ту смесь поэзии и реализма, что обнаружили там величайшие фотографы его времени, чей взгляд на мир был устремлен через призму нежности, затуманен ностальгией. И вот однажды вечером в прокуренном кафе Пешта, заполненном болтливыми и взбалмошными студентами, под портретами венгерского поэта Шандора Петефи, он встретил Эржи.
Воспоминания о днях, проведенных репортером в тюрьме, были какими-то расплывчатыми. Раненный в плечо, растерянный, Максанс все время лежал на койке, он существовал, как в полусне. В тот момент он мог чувствовать лишь боль. Его сосед по камере безуспешно пытался накормить француза отвратительной тюремной баландой, и она стекала по подбородку на рубашку.
Но он отлично помнил баррикады, которые помогал возводить из кирпичей, камней мостовых и бревен, он также помнил трупы, устилающие улицы, помнил, как ветер уносил обрывки газет и листы бумаги с требованиями повстанцев. Он вспоминал взрыв энтузиазма студентов, когда те поняли, что к ним присоединились солдаты полковника Малетера, видел как наяву Эржи с трофейным автоматом за плечом. Она носила его с гордостью, как будто умела им пользоваться. Помнил ее берет, скрывающий непокорные темные кудри, ее улыбку — улыбку на все лицо. У нее все было чрезмерным: рот, нос, глаза. Ее страсть, ее азарт. В течение нескольких дней после ухода русских венгры были хозяевами мира. И он тоже.
Эржи то и дело обнимала Максанса, такая импульсивная и влюбленная, а он покрывал ее лицо поцелуями. Француз вспоминал ее горячие губы, ее нежную щеку, прижавшуюся к его щеке, мягкость ее груди под серым пальто.
Венгрия была независимой целых два дня, и Максанс старался запечатлеть гордость своих молодых друзей, размахивающих разорванными флагами, из которых они вырвали красные звезды. В Париже редакции дрались за его фоторепортажи.
Сон закончился на заре 4 ноября, когда гусеницы советских танков проутюжили улицы города, а с военных самолетов обстреляли крыши домов. Они сопротивлялись яростно, отчаянно — так могут сражаться лишь те, кто утратил надежду, а в это время снаряды падали на Будапешт, наводя ужас на мирное население.
Ружья против танков: дуэль была абсурдна и безнадежна. Максанс схватил Эржи за руку, и они побежали под обстрелом по улицам, стараясь прижиматься к изувеченным фасадам домов. На углу проспекта чернел остов трамвая; в воздухе витал запах пороха и обгоревшего дерева.
Пуля попала Эржи в голову, разворотив половину лица. Забрызганный кровью и мозгами, Максанс закричал от ужаса. Какой-то испуганный рабочий, выкрикивая непонятные французу слова, пытался увлечь молодого человека за собой. Но фоторепортер решительно оттолкнул мужчину, и тот кинулся догонять своих товарищей. Максанс попробовал поднять девушку, но его рука из-за раны в плечо отказывалась повиноваться. Тогда он схватил Эржи под мышки и потащил, рыдая, потому что она потеряла одну туфлю, потому что ее чулки оказались порванными, потому что это инертное тело, которое он так любил и которое теперь стало таким тяжелым, было недостойно ее. Он спрятался в подъезде, дверь которого вышибло взрывом. Прижав тело девушки к груди, он машинально укачивал его, обезумевший от боли и ярости.
Там молодого человека и обнаружили. У него отняли Эржи, и Максанс потерял сознание. В тюрьме он оставался аморфным, ко всему равнодушным, неспособным ни есть, ни реагировать на людей. Его пытались допросить в комнате с грязнобежевыми стенами, говорили что-то о шпионаже, но вскоре они поняли, что француз не в состоянии отвечать.
А потом за ним пришли и вывели его из камеры. Его заставили принять душ, выдали чистую рубашку, сунули в руку его фуражку и документы, но главное, вернули «Лейку», завернутую в шарф. Так серым ветреным утром, дрожа от лихорадки, он оказался на улице, где пахло снегом и поражением.
Мужчина в пальто из плотной бежевой ткани, с поднятым воротником, в фетровой шляпе, надвинутой на глаза, ждал Максанса около машины. Он раздавил каблуком окурок и пошел навстречу фотокорреспонденту. «Пойдемте со мной», — бросил он на французском языке.
В тот момент Максанс внезапно очнулся от оцепенения, охватившего его после смерти Эржи. Безразличие уступило место протесту. Молодой человек отступил на шаг, прижал фотоаппарат к груди, ощупывая его нервными пальцами. «Почему я должен идти с вами? Чего вы от меня хотите? Я вас не знаю». Лицо незнакомца с правильными чертами даже не дрогнуло, взгляд темных глаз остался невозмутимым. Он излучал уверенность и властность, которая и вызвала у Максанса инстинктивный протест. Заметив смятение француза, неизвестный добавил: «Со мной вы будете в полной безопасности. Меня зовут Сергей Иванович, и я ваш двоюродный брат. А теперь пойдемте».
Дверь кабинета распахнулась, и в комнату ворвалась Камилла.
— Максанс! — воскликнула она.
Младший Фонтеруа с любопытством смотрел на вошедшую. Куда девалась его старшая сестра с безумными кудряшками? Белый рабочий халат, затянутый поясом на талии, волосы уложены в строгую прическу, оживленную атласной лентой, жемчужные серьги в ушах. Румянец, заливший щеки, смягчал ее строгое лицо и свидетельствовал о некотором смущении. По всей видимости, Камилла не знала, как должна себя вести: обнять блудного брата или сделать ему выговор за то, что он уселся в ее «королевское» кресло и положил ноги на угол стола.