Когда наступила осень, дожди превратили дороги в океаны грязи, в которых бронемашины вязли, как в болоте. Мокрая глина с громким чавканьем с трудом отпускала сапоги бойцов. Злясь на распутицу, Петер дошел до того, что мечтал о снеге, надеясь, что хоть зимой эта чертова земля наконец-то затвердеет.
Впоследствии, зимой 1941 года, молодой человек часто вспоминал о своей наивности. При двадцати пяти градусах мороза двигатели танков замерзали, орудия заклинивало. Порой солдатам приходилось мочиться на пулеметы, чтобы хоть таким способом отогреть их. Но враги, казалось, лишь черпали силы в этом ужасающем холоде, в пронзительных ветрах, режущих кожу, как лезвие бритвы.
В бой вступили прибывшие из Сибири батальоны лыжников, облаченных в белые маскхалаты и поэтому невидимые среди снегов. Лишь счастливый случай и крайняя осторожность позволяли немецким солдатам спасать свою шкуру. Петер уже не мог смотреть, как вокруг гибнут его боевые товарищи. А ведь им твердили, что эти славяне-большевики являются низшей, неполноценной расой! Именно поэтому их сопротивление особенно раздражало, более того — унижало.
Осколком снаряда Петер был ранен в бедро. Оказавшись в полевом госпитале, он чудом, лишь благодаря самоотверженности санитара, избежал гангрены — ноги у него были обморожены.
Молодой человек тяжело вздохнул. Он лежал в бункере, положив скрещенные руки под голову У него оставался еще час отдыха, но Петер даже не пытался уснуть. С тех пор как начались бои в пригородах Сталинграда, немец стал бояться ночи. В темноте русские превращались в настоящих чертей, они стремились захватить противника врасплох, спящим. Как и его товарищи, после наступления сумерек Петер постоянно прислушивался, особо опасаясь гудения моторов вражеских самолетов — они специально на некоторое время зависали над целью и, лишь измотав врага томительным ожиданием, начинали сбрасывать бомбы.
Как-то раз — теперь юноше казалось, что это было безумно давно, — он получил двадцатидневную увольнительную и поехал домой. Но Петер не почувствовал никакого удовольствия от посещения Лейпцига. Трясясь в дребезжащем трамвае, он ощущал себя чужаком в родном городе. Он никак не мог забыть фронт. Отныне война стала частью его самого. И хотя он был награжден железным крестом второй степени за отвагу, хотя получил «зимнюю медаль» — утешительный приз тем, кто пережил жестокие месяцы русской зимы 1941 года, молодой танкист не испытывал ничего, кроме усталости и отвращения.
Однако когда его дивизия была переброшена из Франции на Восточный фронт, в отличие от своих товарищей, Петер испытал облегчение. Ему было невыносимо оставаться в стране Камиллы и знать, что он не может ни увидеть девушку, ни поговорить с ней. Меж ними выросла непреодолимая стена. Сначала Петер цеплялся за надежду, что война вскоре закончится и они снова встретятся, но эта мечта разбилась, когда он столкнулся с реальностью войны на Востоке.
В глубине души Петер разделял мнение отца: конец неизбежен, но он будет ужасен, и ничто никогда уже не станет прежним. Сидя в гостиной дома на Катариненштрассе с тщательно задернутыми шторами — в городе был введен комендантский час, Карл намеками дал понять Петеру, что он думает об этой войне. Пока отец с сыном беседовали, Ева пыталась соорудить ужин, достойный того, чтобы отпраздновать приезд ее мальчика. Во всяком случае, бутылка игристого вина была как следует охлаждена. Для этого было достаточно оставить ее на один час на балконе.
Петер нашел своих родителей похудевшими и напряженными. Одежда висела на матери мешком, а отец превратился в пожилого господина с седыми волосами. После ужина, которому Петер искренне старался отдать должное, хотя жидкий суп почти не имел вкуса, он попросил маму сыграть для него ноктюрн Шопена. Женщина играла уже минут десять, когда в дверь постучали. Родители тотчас застыли, обменявшись встревоженными взглядами. Петер смутился: он совершенно забыл это чувство подавленности и страха, с которым они жили уже не один год. Его близкие относились с недоверием ко всему миру: к консьержке, к соседке, к неизвестному прохожему, который слишком медленно проходил мимо входной двери. Они опасались доносов — ведь всегда мог найтись негодяй, готовый на все ради благосклонности властей. Никто не разбирался, виновен ты или нет, адская машина «возмездия» тут же набирала обороты.
Взбешенный, Петер резко поднялся. Он уже пожалел о том, что, приехав домой, тут же снял форму офицера вермахта. Молодой человек распахнул дверь, заранее выпятив грудь. Пусть они только посмеют прийти сюда, эти негодяи из гестапо или фанатики из СС, чьи «художества» он видел в деревнях Польши и Украины! Пусть только посмеют побеспокоить его родителей!
За дверью Петер обнаружил темноволосую, хрупкую и нерешительную молодую женщину, которая кутала плечи в красную шерстяную шаль.
Захваченный врасплох, Петер смущенно молчал.
«Простите меня за беспокойство, но я услышала пианино. Фрау Крюгер так давно не играла… Вас это не слишком стеснит, если я тоже послушаю музыку?»
Петер смотрел на незнакомку, и ему казалось, что она говорит на иностранном языке. У нее была тонкая шея, изящный нос, выщипанные в ниточку брови и завораживающие, темные как ночь глаза.
«Это невестка нашей соседки, живущей на втором этаже, — объяснила мать. — Входите, фрау, мы всегда рады вам».
Молодая женщина проскользнула в гостиную. Она чуть не задела Петера, и ему почудилось, что от нее пахнет цветами.
«Ее муж был убит шесть месяцев тому назад, — прошептала Ева. — Она танцовщица кордебалета. Она переехала к родителям покойного супруга, потому что не может оставаться одна».
Петер медленно закрыл входную дверь. Гостью звали Розмари, ей уже исполнилось двадцать лет. Они занялись любовью на следующий вечер и встречались каждый день до самого его отъезда. Они не давали друг другу никаких обещаний, в Германии Третьего рейха обещания стали роскошью.
— Они хотят, чтобы мы здесь сдохли, — внезапно раздался хриплый голос рядом с Петером. — Нужно сматываться отсюда, пока у нас еще есть время.
Петер понял, что Ганс, ефрейтор из Дрездена, проснулся в весьма мрачном настроении. Петер откинул свое одеяло. Следовало увести Ганса подальше от спящих солдат. Его нытье не должно достичь ушей доносчика, который был бы особенно доволен тем, что смог изобличить в «пораженческих настроениях» вышестоящего военного. По такому обвинению могли вынести смертный приговор.
Ганс безропотно последовал за другом в убежище, где низкий потолок мешал им стоять в полный рост. Петер поставил керосиновую лампу на землю. Танкисты уселись на деревянные ящики и закурили.
— Я прав, и ты это знаешь, — вернулся к прерванному разговору Ганс. — Нам не дадут уйти отсюда живыми. Ни Иваны, ни наши.
— После пробуждения ты всегда пребываешь в мрачном настроении, — отметил Петер, стараясь успокоить товарища. — Скоро ты почувствуешь себя лучше.
Дрожащее пламя лампы бросало причудливые тени на кирпичные стены, обложенные мешками с песком. На лице Ганса появилась болезненная улыбка. Его пальцы, черные от машинного масла, слегка дрожали, а многодневная щетина делала его лицо еще более растерянным.