За завтраком в кухне на следующее утро Вивиан рассказала ему, что кое с кем познакомилась на вечеринке, которую устроили в дворовом садике Рейд-Холла, аванпоста Университета Колумбия в Париже: с молодым человеком лет двадцати пяти или двадцати шести, который произвел на нее сильнейшее впечатление, сказала она, и она тогда подумала, что Фергусону он может понравиться точно так же, как понравился ей самой. Канадец из Монреаля, мать у него – белая из Квебека, отец – черный американец, родом из Нового Орлеана, человека этого звать Альбер Дюфрен (на французский манер), он закончил Университет Говарда в Вашингтоне, где играл в баскетбольной команде (Вивиан предполагала, что это заинтересует Фергусона, и оно заинтересовало), а в Париж переехал после смерти отца и теперь работает здесь над своим первым романом (еще одна подробность, как сочла Вивиан, которая Фергусона заинтересует, и она заинтересовала), и вот теперь, когда всем этим она привлекла его внимание, он попросил ее рассказать побольше.
Что, например?
Например, какой он?
Пылкий. Разумный. Увлеченный – в смысле, engagé. С чувством юмора не очень, как ни жаль мне об этом сообщать. Но очень живой. Завораживает. Один из тех кипучих молодых людей, которым хочется перевернуть весь мир с ног на голову и заново его изобрести.
В отличие от меня, к примеру.
Ты не хочешь заново изобретать мир, Арчи, ты хочешь мир понять, чтобы можно было найти способ в нем жить.
А с чего вы взяли, что я с этим человеком сойдусь?
Собрат-бумагомаратель, собрат-баскетболист, собрат-североамериканец, собрат – единственный ребенок, и, пусть даже отец его умер всего пару лет назад, собрат безотцовщина, поскольку отец его сбежал, когда Альберу исполнилось шесть лет, и вернулся снова жить в Новом Орлеане.
А чем занимался его отец?
Джазовый трубач и, по словам его сына, сильно пивший, пожизненный сукин сын, такой, что и клейма ставить не на чем.
А мать?
Учительница в пятом классе. Совсем как моя мать.
Должно быть, вам с ним было о чем поговорить.
Кроме того, следует заметить, мистер Дюфрен представляет собой прекрасную фигуру, фигуру весьма необычайную.
Это как?
Высокий. Где-то шесть-один, шесть-два. Поджарый и мускулистый, я бы решила, хотя там он стоял в одежде, конечно, поэтому точнее описать его я не могу. Но, похоже, он бывший спортсмен, которому удалось держать себя в форме. Говорит, по-прежнему кидает по корзинам, когда может.
Это хорошо. Но мне по-прежнему непонятно, что во всем этом необычайного.
Его лицо, я думаю, поразительные качества его лица. Отец его не только черным был, но там к тому же и кровь чокто примешалась, как он мне сказал, а когда мешаешь такое с генами белой матери, получается светлокожий черный человек с несколько азиатскими чертами, с евразийскими чертами. Примечательный это оттенок кожи, как я обнаружила, в нем есть некий сияющий медный отлив, кожа эта – ни черная и ни бледная, в самый раз, как у Златовласки, если ты меня понимаешь, такая прелестная кожа, что, пока мы разговаривали, мне все время хотелось потрогать его за лицо.
Красавец?
Нет, настолько далеко в своих утверждениях я б не зашла. Но приятный с виду. На такое лицо хочется смотреть.
А как его… его глубинные склонности?
Точно сказать не могу. Обычно мне удается ухватить такое сразу, но этот Альбер – прямо загадка. Мужчина для других мужчин, полагаю, но мужественный такой мужчина, кто не желает афишировать свое притяжение к другим мужчинам.
Педик-мачо.
Быть может. Несколько раз он упоминал Джемса Бальдвина, если это что-то значит. Бальдвина он любит больше всех остальных американских писателей. Потому-то и приехал в Париж, сказал он, – хотел пройти по стопам Джимми.
Я тоже Бальдвина люблю и согласен с тем, что он лучший американский писатель, но лишь то, что он, так уж вышло, склоняется к мужчинам, вовсе ничего не говорит о тех мужчинах, кому нравятся его книги.
Вот именно. Как бы там ни было, я немного рассказала ему о тебе, а на Альбера, похоже, произвело могучее впечатление, когда я ему сказала о твоей книге, может, он даже слегка позавидовал. Девятнадцать, то и дело повторял он. Девятнадцать лет – и его уже публикуют, а он сам, далеко за двадцать, еще точит первую половину своего первого романа.
Надеюсь, вы ему сказали, что это короткая книжка.
Сказала. Очень короткая книга. И еще я упомянула, что ты просто помираешь как хочешь поиграть в баскетбол. Веришь или нет, но он живет на рю Декарт в пятом, и прямо напротив его дома – открытая баскетбольная площадка. Калитка там всегда заперта, говорит он, но через ограду легко перелезть, и за то, что он туда ходит играть, его никто никогда не бранил.
Я проходил мимо той площадки десятки раз, но у французов все так строго с замками, ключами и правилами, и я побоялся, что меня депортируют, если туда полезть.
Он сказал, что хотел бы с тобой познакомиться. Тебе интересно?
Конечно, интересно. Давайте с ним сегодня поужинаем. Тот марокканский ресторанчик, который вам так нравится, совсем рядом с Пляс де ла Контрэскарп, «La Casbah», а рю Декарт оттуда прямо наверх идет. Если у него нет других планов, может, он присоединится к нам ради тарелочки couscous royale.
Ужин в «Касбе» в тот вечер с Вивиан, Лисой и чужаком, который опоздал на пятнадцать минут, но выглядел при этом ровно так же, каким Вивиан его и описала, с этой его примечательной кожей и напористыми, уверенными повадками. Нет, такой человек не склонен к светскому трепу или отпусканию шуточек, но улыбаться он умел – и даже смеялся, если ощущал, что тут есть над чем посмеяться, что бы жесткое и твердое ни было заперто у него внутри, оно смягчалось нежностью его голоса и любопытством в глазах. Фергусон сидел строго напротив него. Лицо его он видел прямо перед собой фас, и хотя Вивиан, вероятно, была права, называя его не самым привлекательным, Фергусон счел его прекрасным. Нет, спасибо, сказал Альбер, когда официант попробовал подлить ему в бокал еще вина, а потом глянул на Фергусона и пояснил: он пока что с этого слез, – это, казалось, давало понять, что раньше он его пил, несомненно – больше, чем следовало бы, признание слабости, быть может, а поскольку произносила это такая сдержанная, владеющая собой личность, как Альбер Дюфрен, Фергусон принял это за знак того, что человек этот вполне, в конце концов, человечен. Опять же, мягкий, ровно модулированный голос, напомнивший Фергусону, как ему нравилось слушать отцов голос, когда был маленьким, и с двуязычным Альбером, который разговаривал с небольшим призвуком канадского акцента, когда говорил по-французски, и с небольшим призвуком французского акцента, когда говорил на идиоматичном североамериканском английском, Фергусон поймал себя на том, что переживает сходное, если не совершенно такое же наслаждение.