Где твое достоинство? – выпалил ему в ответ Альбер, в очередной раз не осознав, что Фергусон шутит. И к чему все эти разговоры о деньгах? Возможно, ты от своих родителей и немного получаешь, но Вивиан заботится о тебе до чертиков неплохо, как мне кажется, так зачем говорить о том, чтобы унижаться за пригоршню лишних франков?
В этом-то все и дело, сказал Фергусон, отбрасывая свою причудливую фантазию, чтобы обратиться к чему-то насущному, к тому, что не давало ему покоя последнюю пару месяцев. Вивиан так хорошо обо мне заботится, что я себя начинаю чувствовать трутнем, а мне это ощущение не нравится – по крайней мере, уже не нравится. Что-то неправильное в том, что я так много у нее беру, но мне в этой стране работать нельзя, как тебе хорошо известно, поэтому что же мне остается делать?
Всегда можешь торговать своей задницей в барах для педиков, сказал Альбер. Тогда-то и распробуешь, каково жить в грязи.
Я уже об этом думал, ответил Фергусон, вспоминая вечер денег и слез. Меня это не интересует.
Как тот в паре, кто моложе на семь лет, Фергусон был младшим партнером в их романе, малышом, который во всем следует за старшим, и эту роль играть ему было сподручнее, ибо ничего не ощущалось для него лучше, чем жить под защитой Альбера, не быть вынужденно ответственным или тем, кто должен все прикидывать, и, в общем и целом, Альбер действительно его оберегал, и, в общем и целом, действительно заботился о нем исключительно хорошо. Альбер стал первым человеком из всех знакомых Фергусона, кто разделял с ним его двойственную, однако же объединенную страсть к умственному и физическому: физическое было прежде всего сексом – примат секса над всеми остальными родами человеческой деятельности, – но также баскетбол, тренировки и бег, бег в «Jardin des Plantes», отжимания, приседания, жомы сидя и прыжки на месте на площадке или в квартире, а также яростные схватки один на один, после которых оставались синяки, – они бросали вызов и приносили удовлетворение сами по себе, но еще служили некой изощренной разновидностью эротической разминки, поскольку теперь, когда он настолько хорошо узнал тело Альбера, трудно уже было не думать о голом теле, спрятанном под спортивными трусами и майкой, когда Альбер перемещался по площадке, о великолепных и глубоко любимых частностях физического «я» Мистера Медведя, а умственное – не только функции и познавательные усилия мозга, но и изучение книг, фильмов и произведений искусства, необходимость писать, сущностно важная задача попыток понять или заново изобрести мир, обязанность думать о себе в отношении к остальным и отвергать соблазны жить только для себя, и когда Фергусон обнаружил, что Альберу фильмы небезразличны так же, как и книги, то есть он их любил так же, как теперь любил книги сам Фергусон, они выработали привычку почти ежевечерне посещать вместе кино, смотреть всякие фильмы из-за эклектичных вкусов Фергусона и готовности Альбера идти за ним в любой кинотеатр, какой бы он ни выбрал, но из всего множества фильмов, что они посмотрели, ни один не стал для них важнее, чем Au Hasard Balthazar Брессона
[102], чья премьера состоялась в Париже двадцать пятого мая, на котором они просидели вместе подряд четыре вечера, и тот с ревом ворвался к ним в сердца и головы с яростью божественного откровения, «Идиот» Достоевского, преображенный в сказку про ослика в сельской Франции, про Бальтазара, угнетенного и сносящего жестокое обращение, символ человеческого страдания и святого долготерпения, и Фергусон с Альбером никак не могли на него наглядеться, потому что каждый из них в истории Бальтазара видел историю своей собственной жизни, каждый из них, пока смотрел фильм на экране, чувствовал, что Бальтазар – это он, и потому после первого просмотра они еще трижды возвращались в кинотеатр, и к концу последнего сеанса Фергусон научился воспроизводить пронзительные, режущие звуки, что вырывались изо рта ослика в важные мгновения фильма, астматический плач существа-жертвы, борющейся за следующий вдох, кошмарный звук, звук душераздирающий, и с того мига отныне всякий раз, когда Фергусону хотелось сообщить Альберу, что он хандрит или ему мучительно из-за какой-нибудь несправедливости, какую он заметил в мире, он отбрасывал слова и обходился имитацией атонального двойного взвизга Бальтазара на вдохе и выдохе, ржаньем из-за грани, как это называл Альбер, а поскольку сам Альбер оказался неспособен отпускать поводья до такой степени и, следовательно, не мог к нему присоединиться, каждый раз, когда Фергусон становился страдающим ослом, он чувствовал, что делает это за них обоих.
Похожие вкусы в большинстве вещей, похожие отклики на книги, фильмы и людей (Альбер обожал Вивиан), но вот в том, что касалось их писательства, они оказались в тупике, потому что никто из них не мог отыскать в себе мужества показать свою работу другому. Фергусон желал бы, чтоб Альбер прочел его книгу, но ему очень не хотелось навязывать ее, а поскольку сам Альбер никогда не просил ее посмотреть, Фергусон держался и ничего не говорил, да и не делился с ним никакими известиями об отредактированной рукописи, которую Обри прислал ему из Лондона, о решении поместить на обложку фотографию его матери или о выборе кадров из десяти фильмов Лорела и Гарди и еще десяти кадров – из фильмов, выпущенных на экраны в конце 1954-го и в 1955-м (среди них Мэрилин Монро в «Лучший бизнес – шоу-бизнес», Дин Мартин и Джерри Льюис в «Художниках и натурщицах», Ким Новак и Вильям Гольден в «Пикнике», Марлон Брандо и Джин Симмонс в «Парнях и куколках» и Джин Тирни и Гамфри Богарт в «Левой руке бога»). Также ни слова не говорил он о первом оттиске гранок, о втором оттиске гранок или о переплетенных гранках после того, как те появлялись у него в начале июля, конце июля и начале сентября, и ни разу не упоминал о письме, которое получил от Обри, где говорилось, что Пол Сандлер в издательстве «Рэндом-Хаус» в Нью-Йорке (бывший дядя Фергусона Пол) будет соиздателем книги в Америке – через месяц после того, как ее выпустят в Англии.
Когда Фергусон спросил у Альбера, можно ли ему взглянуть на первую половину его романа в работе (чуть больше двухсот страниц, очевидно), Альбер ответил ему, что текст еще слишком непричесанный, и он не может его никому показывать, пока не закончит. Фергусон сказал, что понимает, и действительно так и было, поскольку сам он не показывал свою книгу никому, пока тоже ее не закончил, но хотя бы, может, Альбер сказал бы ему, как роман называется? Тот покачал головой, утверждая, что названия у книги пока нет, вернее сказать – он примеряет на нее три разных варианта и пока еще не решил, какое название предпочитает, – ответ, который мог быть и правдой, и вежливым обманным маневром. Когда Фергусон впервые зашел в кабинет Альбера, рукопись лежала на столе возле пишущей машинки «Ремингтон», но после того дня стопка бумаги исчезла, несомненно – в один из ящиков большого деревянного письменного стола. Несколько раз за те месяцы, что они провели вместе, Фергусон оказывался один в квартире, пока Альбер уходил куда-нибудь по соседству по делам, а это означало, что он мог бы зайти в кабинет и вытащить рукопись из того ящика, где автор ее прятал, но Фергусон так никогда не поступал, потому что не хотел оказаться тем человеком, кто на такое способен, кто предает доверие других, и нарушает данное слово, и как-то закулисно себя ведет, когда никто не смотрит, ибо глянуть украдкой на рукопись Альбера было бы так же скверно, как украсть ее или сжечь, деяние такой отвратительной неверности, что оно было бы совершенно непростительно.