Один экземпляр он отдал Вивиан, и когда она попросила его ей подписать, Фергусон рассмеялся и сказал: Я такого никогда раньше не делал, знаете. Где ее нужно подписывать и что нужно писать?
Традиционное место – титульный лист, ответила Вивиан. А сказать можешь все, что хочешь. Если не можешь ничего придумать, просто напиши свое имя.
Нет, так не годится. Я должен что-то сказать. Можно я минутку подумаю, ничего?
Они были в гостиной. Вивиан сидела на диване с книгой на коленях, а Фергусон садиться с нею рядом не стал – вместо этого принялся расхаживать взад-вперед перед нею, и после пары таких взадов и впередов вышел из зоны дивана и дошел до дальней стены комнаты, повернул направо и дошел до следующей стены, затем свернул вправо опять и дошел до той стены, что следовала за предыдущей, после чего вернулся к дивану, где наконец уселся рядом с Вивиан.
Ладно, сказал он, я готов. Дайте мне книгу, и я ее вам подпишу.
Вивиан сказала: Я думаю, ты самый странный и забавный человек из всех моих знакомых за всю жизнь, Арчи.
Да, я таков. Обхохочешься. Мистер Ха-Ха в пурпурном клоунском костюме. Давайте книжку.
Вивиан протянула ему книгу.
Фергусон раскрыл ее на титульном листе и полез в карман за ручкой, но едва собрался писать – помедлил, повернулся к Вивиан и сказал: Только получится коротко. Надеюсь, вы не возражаете.
Нет, Арчи, я не возражаю. Ни в малейшей степени.
Фергусон написал: Это Вивиан, Любимому другу и спасителю – Арчи.
Земля повернулась еще шестнадцать раз, и вечером третьего марта они отпраздновали его двадцатый день рождения скромным ужином в квартире. Вивиан предложила позвать столько гостей, сколько он пожелает, но Фергусон сказал – никаких других не надо, спасибо, ему хочется отметить посемейному, а это означало: только они вдвоем и Лиса, да еще отсутствующий Альбер, который сейчас скитался по Югу, пытаясь выследить членов отцовой семьи, и хоть Фергусон знал, что это нелепо, он попросил Вивиан оставить Альберу место за столом, в том же духе, в каком на Песах оставляется место Илии, и Вивиан, отнюдь не считавшая, что это нелепо, попросила Селестину накрыть стол на четверых. Мгновение спустя она решила увеличить число до шести, чтобы включить мать и отчима Фергусона.
Жить ему оставалось два дня, и то был последний раз, когда он с ними разговаривал, но о телефонном звонке договорились заранее, и вечером третьего за час до того, как он сел за ужин с Вивиан и Лисой, мать и Гил позвонили из Нью-Йорка пожелать ему счастливого дня рождения и удачи в лондонской поездке. Фергусон сказал Гилу, что возьмет с собой «Нашего общего друга» (девяносто первую книгу из списка), которая составит ему компанию в двух долгих переездах через Канал (каждый по одиннадцать часов), но сомневался, что в Лондоне у него останется время на чтение, поскольку расписание у него там стало ужас каким плотным. Как бы то ни было, после этой ему останется прочесть всего девять книг, и они с Вивиан планируют со всеми ними покончить к концу мая, но какое же это удовольствие – жить в изобильном мозге этого англичанина, заметил он, а после того, как они с профессором Вивиан прикончат сотую книгу, ему хочется наверстать со всеми остальными романами Диккенса, которых еще не прочел.
Затем трубку взяла мать и заговорила с ним о погоде. Англия – место сырое, сказала она, и ему следует всегда помнить о зонтике и надевать плащ, а то и купить пару калош, чтобы защищать ноги и обувь. В любой другой день Фергусон от такого бы впал в раздражение. Она разговаривает с ним, как с семилетним ребенком, и по привычке он бы от нее отмахнулся, простонав, или высмеял бы каким-нибудь потешным и едким замечанием, но именно в тот день никакого раздражения он не ощутил – напротив, его это позабавило, и согрела, и повеселила его эта нескончаемая материнскость, что продолжала в ней гореть. Конечно, нет, ма, сказал он. Я никуда не буду выходить без зонтика. Честное слово.
Так случилось, что как раз зонтик свой Фергусон забыл в поезде, прибыв в Лондон утром пятого. Он не намеревался его терять, но в суете сборов пожитков и выскакивания на перрон в поисках Обри зонтик оказался позабыт. И да, дождь лил в то утро на город, как его мать и предсказывала, поскольку Англия и впрямь была сырым местом, и первое же, что поразило Фергусона в ней, были запахи, натиск новых запахов, что вторглись в его тело в тот же миг, когда он покинул воздух своего купе и оказался на воздухе вокзала, запахи, что совершенно не походили на запахи Парижа и Нью-Йорка, атмосфера ершистее, колючее, заряженная смешанными истеченьями влажных шерстяных пиджаков и горящего угля, и влажных каменных стен, и дыма сигарет «Плейерс» с их чересчур сладким виргинским табаком в отличие от прямоты «Голуазов» и чуть пригоревших ароматов «Лаки» и «Камелов». Иной мир. Все до крайности другое, а поскольку еще стояло начало марта и весна пока не наступила – озноб новой разновидности, пробиравший до костей.
И вот уже Обри улыбался ему и обхватывал ручонками тело Фергусона, объявляя, что красивенький мальчик наконец-то прибыл и что за славная неделя ждет их обоих. Затем – наружу, на стоянку такси, где они нахохлились рядышком под куполом черного зонтика Обри, ожидая своей очереди, сперва говорили о том, насколько счастливы снова видеть друг друга, но несколько мгновений спустя издатель Обри уже рассказывал автору Фергусону, что за последние несколько дней начали поступать первые отклики на книгу, и все они хороши, за исключением одного, прекрасная рецензия в «Нью Стейтсмене», восторженная в «Обсервере», но ничего ниже хороших оценок во всех остальных, если не считать стервозной чепухи в «Панче». Как мило, сказал Фергусон, понимая, сколько эти отзывы значат для Обри, однако сам он ощущал себя любопытно отстраненным от всего этого, словно бы рецензии писали о чьей-то еще книге, о другом человеке с таким же именем, как у него, быть может, но не о том, кто сейчас садится впервые в лондонское такси – один из тех легендарных черных слонов, какие он видел во множестве фильмов за столько лет, а они оказались даже еще больше, чем он себе воображал, вот еще одна британская штука, отличная от американских и французских, и какое же удовольствие было сидеть в огромном пространстве позади и слушать, как Обри тараторит, сыплет именами редакторов журналов и рецензентов, о которых сам Фергусон ничего не знал, все они были для него не более реальны, чем массовка в пьесе восемнадцатого века. Потом такси тронулось и направилось к гостинице – и вдруг все перестало быть удовольствием, а стало обескураживать и даже немного пугать. Руль у машины располагался не на той стороне, а водитель ехал по неправильной стороне улицы! Фергусон прекрасно знал, что у англичан так принято, но никогда не переживал этого сам, и в силу давней привычки, выработанной за всю жизнь встроенных рефлекторных реакций, его первая поездка по лондонским улицам заставляла его ежиться всякий раз, когда таксист поворачивал или какая-нибудь машина приближалась к ним не с той стороны, и он вновь и вновь вынужден был закрывать глаза, боясь, что они сейчас разобьются.
Безопасно пришвартовались у гостиницы «Даррентс» на Джордж-стрит, 26 (Даблью-1), неподалеку от «Коллекции Уоллеса» и Римско-католической церкви св. Иакова. «Даррентс» читается как «парень», и Обри сказал, что выбрал Фергусону именно этот отель, потому что он уж такой, по сути, британский и респектабельный – не Лондон модов, а пример того, что он назвал Лондоном шмудов, с баром в цокольном этаже, облицованным деревянными панелями, который был до того скучен и зрелищно таинствен, что здесь до сих пор завсегдатаем был Ч. Обри Смит, хоть он и скончался двадцать лет назад.