Ноя тоже здесь не будет – не будет неожиданно и в последнюю минуту, уедет на север Массачусетса участвовать в Вильямстаунском театральном фестивале, куда он в порыве записался, ухлестывая за девушкой, которая хотела туда попасть, но ей отказали даже без повторного прослушивания, а вот Ною – нет, и теперь он все лето будет играть в двух разных пьесах («Все мои сыновья» и «В ожидании Годо»), и план снимать экранизацию «Душевных шнурков» вновь лег на полку. Фергусон вздохнул с облегчением. Мало того, он был счастлив за Ноя, который всегда был лучшим сценическим актером, когда бы Фергусон ни видел его игру, а видел он Ноя на сцене за эти годы раз семь-восемь, должно быть, и как сильно бы ни хотел тот стать кинематографистом, Фергусон был убежден: в нем хватит того, что вывело бы его в ведущие актеры, и не только в комедиях, где он и так уже был превосходен, но и в драмах тоже, хоть, быть может, и не в трагедиях, по крайней мере – не в той классике весом пятьдесят тонн, где мужчины вырывали себе глаза, женщины варили живьем своих детей, а Фортинбрас выходил под занавес, медленно опускающийся на кучу окровавленных трупов. Еще Фергусон чуял, что от Ноя публика будет писаться в штаны, если он решит когда-либо выступать с сольными комическими номерами, но всякий раз, когда он ему это предлагал, Ной хмурился и говорил: Это не по мне. Но он неправ, думал Фергусон, намертво неправ в том, что отказывается, и однажды вечером даже не почел себе за труд сесть и написать для Ноя несколько шуток, просто чтоб завести того с толкача, но сочинять шутки оказалось трудно, так трудно, что почти совсем невозможно, и, если не считать нескольких теннисных матчей, которые они раньше придумали с Говардом, таланта к сочинению шуток у него, похоже, нет. Писать смешные фразы в рассказе – это одно, а вот придумывать незабываемые звонкие остроты, что могли бы служить солью анекдота, – для такого требовался совершенно иной мозг, нежели тот, какой разместили в черепе у Фергусона.
Эми не расставалась с Лютером Бондом с начала мая. Теперь стоял июнь, и, согласно самым недавним телефонным разговорам Фергусона с ней, его нахрапистая боевитая сводная сестра по-прежнему не отыскала в себе мужества сообщить отцу или мачехе о новом мужчине в своей жизни. Фергусона это разочаровывало – он-то всегда восхищался Эми за то, что у нее кишка не тонка, пусть ему и хотелось иногда ее также и придушить, и единственная причина, какую он был способен подвести под ее колебания, заключалась не в том, что ее приятель, так уж вышло, был черным, но то, что был он черным воинственно: человек «Черной власти», стоявший гораздо левее Эми, угрожающая фигура в черной кожаной куртке с черным беретом поверх афро – именно такой человек способен напугать кроткого отца Эми, живущего и дающего жить другим, и вызвать у него приступ паники длиной в месяц.
Затем пара приехала из Бостона и вселилась в свое подснятое летнее жилище на Морнингсайд-Хайтс. В тот же вечер они встретились с Фергусоном выпить в баре «Вест-Энд», и когда Фергусон впервые пожал руку Лютеру Бонду, тот шарж, что он нарисовал у себя в голове, взорвался и разлетелся на тысячу никчемных кусочков. Да, Лютер Бонд был черным, и да, руку он жал крепко, как физически сильный человек, и да, в глазах у него читалась некая упрямая решимость, но когда те глаза заглянули в глаза Фергусону, тот понял, что смотрят они не на врага, а на возможного друга, на того, кто, как он искренне надеялся, ему понравится, и если Лютер отнюдь не был тем неистовым, исполненным ненависти террористом с карикатуры, то что же тогда не так с Эми и почему, во имя всего святого, она ничего не рассказала о нем отцу?
Надо будет поговорить об этом с нею наедине и сделать все, что будет в его силах, чтобы вколотить в нее чуток здравого смысла, теперь же ему нужно сосредоточиться на самом мистере Бонде, чтобы вычислить, что он за человек такой. Некрупный, уж это-то было ясно, среднего роста, где-то пять-девять или около того, в высоту – примерно с Эми, и если прическа может служить каким-то указанием на политические убеждения своего носителя, то скромная афро Лютера предполагала, что он левый, но не крайне левый, в отличие от крупных афро тех, кто выступал за «Черное – это красиво», что же касается лица, ну, оно до ужаса привлекательно, решил Фергусон, такое пригожее, что граничит с хорошеньким, если подобное прилагательное можно применить к мужчинам, и пока Фергусон внимательно рассматривал это лицо – понял, почему Эми так потянуло к Лютеру и тянуло к нему до сих пор после шести недель разговоров и постоянного секса, но, отодвинув на миг в сторону эти поверхностные детали, все это внешнее, вроде маленького или большого роста, длины волос, коэффициента милоты, самое важное, что Фергусон открывал в Лютере, – его острое чувство юмора, а это Фергусон в людях ценил, потому что сам был начисто лишен вербального остроумия, и потому-то его тянуло к таким людям, как Ной Маркс, Говард Мелк и Ричард Бринкерстафф: все они могли вить вокруг него словесные петли, и когда Лютер сказал Фергусону, что его соседом по комнате в Брандейсе был такой же первокурсник, как он сам, по имени Тимоти Сойер, иными словами – Тим Сойер, Фергусон расхохотался, а потом спросил Лютера, напоминал ли чем-нибудь Тим Тома, но Лютер ответил, что нет, тот ему больше напоминает того другого персонажа из книги Мрака Тайна – Гика Фена.
Это было смешно. Мрак Тайн и Гик Фен были действительно потешны, те же самые два в одном, какие мог выпаливать Говард, когда на него сходило вдохновение, и оттого, что Эми рассмеялась, шутка стала еще смешнее, несомненно – гораздо смешнее, поскольку громкость ее хохота означала, что ее поймали врасплох, а это доказывало, что раньше она никогда от Лютера такого не слышала, что, в свою очередь, подтверждало: Лютер раньше такого и не говорил, не искажал имена Марка Твена и Гека Финна, ни в прошлом месяце, ни в прошлом году, и не ходил и не повторял эту шутку своим друзьям, нет, он это изобрел, не сходя с места, прямо тут, в баре «Вест-Энд», и Фергусон отдал должное уму, настолько проворному и настолько сообразительному, чтобы выдать парочку таких восхитительных острот – или, как ему хотелось сказать, но он не сказал, таких пикантных приколов. Вместо этого он расхохотался вместе со своей фыркавшей сводной сестрой, а потом спросил мистера Бонда, не взять ли ему еще пива.
Фергусону уже передали кое-какие сведения о прошлом Лютера и о причудливой дорожке, по которой он прошел от Центрального района Ньюарка до Университета Брандейс в Новой Англии, то, о чем Эми заикалась по телефону, вроде тех семи лет, которые Лютер провел в Ньюаркской академии, одной из лучших частных школ в регионе, за что платили не отец его, таксист, и не мать-домработница, а наниматели его матери, Сид и Эдна Ваксманы, зажиточная пара из Саут-Оранжа, чьего единственного сына убили в Битве за Выступ, необычный дуэт скорбящих душ, они влюбились в Лютера, когда он был еще маленьким мальчиком, а теперь, когда Лютер выиграл стипендию в Брандейсе, Ваксманы делали то же самое для его младшего брата Септимуса (Сеппи), и как тебе такие пироги, сказала тогда Эми Фергусону по телефону, богатая еврейская семья и черная семья в бедственном положении объединились навсегда в Разъединенных Штатах Америки – Ха!
Следовательно, Фергусон был осведомлен о том, что парень Эми ходил в Ньюаркскую академию, когда они втроем устроились выпивать в «Вест-Энде», и совсем вскоре разговор перешел на сам Ньюарк, затем – на Ньюарк и баскетбол, спорт, которым и Лютер, и Фергусон занимались в старших классах оба, а поскольку слова «Ньюарк» и «баскетбол» неожиданно случились в одной фразе, Фергусон заговорил о ньюаркском спортзале, где играл тройное дополнительное время, когда ему было четырнадцать лет, и едва он произнес тройное дополнительное время, Лютер подался вперед, издал глубиной горла некий бессловесный, с трудом поддающийся расшифровке шум и сказал: Я там был.