– Этот вопрос стар как мир. Люди годами о нем спорят, – ответил я. – Если дождь застал тебя врасплох, то как быть: бежать или идти? Помнится, какая-то фирма, выпускающая плащи, провела эксперимент. Двое парней. Тот, кто пустился вскачь, как лошадь, промок ровно настолько же, насколько тот, который шел прогулочным шагом. И даже больше.
– Да, – мечтательно сказал Гомес, – но, согласно моей философии, если бежишь, тебе кажется, что ты не такой мокрый. Хочешь, назови это душевным подъемом.
Он смерил меня любопытствующим взглядом.
– И ты, бедолага, даже не знаешь, как уцелеть на войне.
Пули расщепили пару-тройку веток над нами. Фонтанчики пыли взвились из земли в тридцати ярдах слева от нас. Я величественно возвышался, демонстрируя свою невозмутимость.
– Если мой час пробил, я сгину.
– Это – философия безумца, – сказал Гомес смущенно и опечаленно. Посматривая искоса, он с нескрываемой тревогой обращал свои слова к небесам, к ладоням и сигарете.
– Этому незаурядному малому кажется, будто Бог записывает наши имена в большую книгу, и, когда наступает пора, где бы ты ни находился, являются люди с плетеной корзиной, чтобы тебя унести.
– Таково мое убеждение, – спокойно сказал я.
Гомес тронул меня за колено:
– Скажу тебе как можно вежливее: у тебя склад ума неисправимо безрадостного баптиста.
Он закрыл глаза, чтобы не смотреть на меня.
– Послушай, до меня доносится нежный голосок твоей матушки, которая тебе говорит: «Джо, сынок, что на роду написано, тому и быть». Ты возражаешь: «Но, мамочка, если я верну билет на самолет и самолет разобьется?» А она в ответ: «Значит, сынок, твой час еще не пробил». Ты восклицаешь: «А что, если бы я сел на этот роковой рейс?» И она терпеливо улыбается твоему милому невежеству: «Значит, твой час пробил, сыночек».
Гомес громко выдохнул:
– Видишь? С такой мамочкой ты ни в том, ни в другом случае не можешь выиграть.
Я нехотя усмехнулся. Рядовой Гомес говорил, как моя родня.
– Чертовщина, – запротестовал я.
– Вот, – обвинил меня Гомес, – ты настаиваешь, повторяя ее философию, в которую, как я полагаю, ты даже не веришь.
– Гомес, я не боюсь, ибо если мой великий час настал, так, значит, он настал! Ты восклицаешь и подставляешь грудь. Слышишь! Пули пролетают над головой. Пули с начертанными именами. А как имена оказались на пуле? Безумцы вроде тебя их написали, пытаясь прочитать визитную карточку на каждой пролетающей пуле. А потом, клянусь всеми святыми в календаре, ты удивляешься, когда тебя подстрелили. С тобой сыграли злую шутку, когда одна из пуль в тебя попала. Послушай! Слышишь? Пули шепчут имена. Так что же, мне отзываться на эту треклятую перекличку? Еще чего! Дай мне заглушку для ушей. Я сижу и курю. Весь мир утыкан указательными столбами Гомеса. Когда я вижу такой столбик, я втягиваю голову в плечи. Я осторожно ступаю в скользких ваннах. Я меняю пробки тщательно высушенными руками. Мой символ – безопасная бритва. Только для меня одного все девицы на вечеринке заполняют медицинскую анкету.
– Потрясающий образ жизни! – вскричал я. – Увертывайся, уворачивайся, увиливай, не высовывайся, ползай, носи беруши и перчатки. Но когда-нибудь особая пуля, особенное такси или скользкая ванна с твоим именем, выведенным большими красными буквами, все-таки тебя настигнет.
Гомес уже собирался протестовать, как вселенная взорвалась. Все заорали, завопили, забегали. Повсюду пули. Разрывы бомб. Красное пламя. Белые вспышки. Свист. Рывок. Бросок вперед. Кто быстрее!
Я услышал, как кто-то гаркнул:
– В атаку!
И я выскочил из окопа и побежал вперед, оглядываясь по сторонам, но Гомеса нигде не было. Я бежал пригнувшись, падал, поднимался, а Гомеса все нет. Я оглянулся назад, и мне померещился виток сигаретного дымка из окопа, в котором он тихо сидел, когда я видел его в последний раз, но уверенности не было. Я кричал и стрелял на бегу.
Противник ретировался. Мы бежали, орали, палили. И все в пустое место. Неприятель откатился, и теперь нас эпизодически отстреливали снайперы. Такая чехарда продолжалась по многу дней. Мы наступали на пустое место, неся небольшие потери, и все это было слишком уж прозаично.
К вечеру мы остановились близ зеленых холмов. Ветер посвежел. По слухам, нам предстояло тут заночевать. Я вырыл себе просторный окоп. И тут, извиваясь, приползает Гомес.
– Ходи, как подобает мужчине! – крикнул я.
Он дополз до меня на брюхе, улыбаясь и зажав в зубах сигарету.
– Никто же не стреляет! – сказал я с презрением.
Гомес протиснулся в окоп, вырытый мной по доброте душевной для нас обоих. Он уселся с довольным видом и раскурил потухший окурок.
– Где ты пропадал, когда началась заваруха? – сказал я.
– Вспоминал историю, рассказанную мне папочкой много лет назад. Она показывает, как мой отец учил жить, по сравнению с тем, как тебя воспитывала мать. Речь о человеке, который жарким, безоблачным днем гулял с зонтиком. Люди поднимали его на смех: «Что, дождь идет?» Ходили за ним по пятам толпами. Подтрунивали. Они проходили под кокосовой пальмой. Подул ветер. Упали четыре кокоса. Двоих – насмерть. Двоих – покалечило. А тот, что с зонтом, цел и невредим. На следующей неделе он открыл выгодное дело, продавая солнцезащитные зонты.
– Ну какое это имеет отношение к тому, что ты битых четыре часа отлынивал от войны? – спросил я сердито.
– Разве нужно объяснять? Опять-таки наши философии проявляют себя. Ты говоришь: «В Книге написано, что я умру сегодня в Трентоне!» – и покупаешь билет в Трентон! А я говорю: «Так, значит, в Книге написано, что я умру сегодня в Трентоне, да?» Но я-то еду в Паукипси. И если никакого Паукипси и в помине нет, я вырою его себе!» – Он похлопал по земле и по лопате.
– Я вырыл этот Паукипси для тебя! – возмутился я. – Боже, если бы все вели себя как ты, войны бы не кончались.
– Если бы все вели себя, как я, – парировал он, – войны бы не было.
Хоть я и был зол как черт, я не смог сдержать смеха.
* * *
В воздухе стало тихо. Пыль и трескотню унесло ветром. Гомес сказал:
– Сдается мне, все это – гонка между пулей с моим именем и кораблем моего отца, который должен прибыть в один прекрасный день.
Мимо прошуршала пуля. И прошептала мое имя. Я стоял в свежевырытом окопе, поглядывая то на Гомеса, то на открытые холмы, откуда прилетали пули. Мне захотелось пригнуться. Я не смог. Я был сыном моей мамочки. Нельзя было предавать ее философию на глазах у Гомеса.
Гомес бормотал с закрытыми глазами:
– Папа всегда говорил: «В один прекрасный день придет наш корабль». Я не понимал. Я был ребенком. Воображение рисовало мне прекрасный белый пароход. Я видел, как мы бежим по пристани. Я слышал торжественный гудок. Какое звучание! Я видел, как смеются мама, папа и братья. Как они пританцовывают, хлопают друг дружку по спине. И вот он, корабль, во имя всего святого, огромный, белый, у причала, расцвеченный флажками. Опускается трап. Толпа визжит! Что было на корабле, я так и не узнал. В моих сновидениях я до этого так и не дошел. Я только знал, что корабль нас осчастливил уже самим фактом своего прибытия. Все мы прыгали, пели. Наверное, на корабле был новый дом вместо съемной квартиры или новый «форд» вместо трамвая, и настоящее столовое серебро вместо вилок и ножей из мелочной лавки. Говорю же, не помню. Я только помню большой белый корабль.