– Это Очкарик, а вовсе не чучело. Ты чего раздетый? Иди сюда, я посмотрю твою ногу. Как ты себя чувствуешь?
Очкарик почувствовал ее прохладную ладонь на своем лбу. Эх, он хотел бы стоять так возле нее долго-долго: просто прижиматься к ее ногам, чтобы она держала на его лбу свою прохладную руку. Долго. Желательно, целую вечность. Он не помнил, когда кто-то из взрослых прикасался к нему в последний раз, наверное, это был какой-то врач.
– Ты горячий. Ну-ка, покажи ногу. Болит? А горло? Давай к свету, открой рот.
У Каланчи глаза оказались карие в красивую желтую крапинку, как будто веснушки на глазах. Очкарик послушно открывал рот, но ему хотелось просто забраться к ней на колени и спать дальше, вцепившись в нее и никуда не отпуская. Особенно к этому патлатому, который явно что-то задумал.
– Очкарик, дорогой, давай умываться, я тебя покормлю и чай тебе согрею. У вас мед есть? И брусника какая-нибудь, клюква?
Очкарик потопал одеваться и на кухню.
– Да у нас много чего в подполе есть, мы из магазина натаскали всего. Мед – наверняка. Слушай, Каланча, а я тебя когда в последний раз видел-то, все вспомнить не могу? – Хулиган смотрел на нее пристально и почти любуясь. От этого когда-то долгожданного взгляда у девушки все сжалось внутри.
– На сборах ты меня в последний раз видел. Вы – легкоатлеты, мы – волейболистки. Перед Спартакиадой, в позапрошлом году, – Каланче явно не хотелось углубляться в воспоминания. – Сходи за медом, а? Может, ему аспирину дать, как думаешь?
– Точно, на сборах. Что-то помню. В таблетках я ничего не понимаю, если есть, то дай, конечно. Пойдем со мной, я тебе мед из подпола достану, может, там и брусника твоя есть, я просто не знаю, как она выглядит. – Хулиган поднялся с дивана и фамильярно приобнял девушку, будто был знаком с ней с раннего детства.
– Не трогай меня, – Каланча испуганно отшатнулась. – Я не могу уйти и оставить детей, у меня их тут пятеро, и все, в общем, особенные. Принеси сам… пожалуйста.
– Чего – не трогай-то? Вот недотрога какая. Ладно, идем, – махнул он Отродью, – принесем ей меду.
– Не, ну а чего, мы обязаны ей, что ли, пусть сама сходит, не развалится.
– Идем, идем, не бубни.
В огороде было красиво: уже начали желтеть деревья. Толстый, совсем раздевшись, без футболки, подставив солнцу пухлые плечи, воодушевленно копал картошку, Заика мычала, напевая какую-то мелодию, и собирала крыжовник, случайно обнаруженный возле самого забора. Корявая с весьма довольным видом срывала цветы, невесть как выросшие в дальнем углу возле кустов малины. Увидев Очкарика, она еще шире разулыбалась, заковыляла к нему, протягивая цветы, неуклюже ступая между грядок:
– Смотри, какие красивые!
– Ну да, вполне себе. Я тут это… в туалет вышел. – Он потопал к нужнику, чувствуя, как почему-то неприятно кружится голова.
От каши он отказался, чем явно огорчил Каланчу. Та кинулась к рюкзаку – перебирать запасы таблеток. Зато чай пошел отлично, в меру горячий, он согревал и погружал в расслабленность и дрему. Корявая суетилась возле стола, пытаясь засунуть все цветы, что сорвала в огороде, в небольшую вазу. Цветы были высокими, ваза – небольшой, центр тяжести смещался, и ваза падала, разливая воду. Корявая охала, неловко взмахивала руками, ковыляла за тряпкой, вытирала, наливала в вазочку воду и снова пробовала поставить цветы. Один короткий миг ваза сохраняла равновесие, а потом падала вновь.
Очкарик, даже плавая в своей дреме, не мог на это смотреть.
– Подожди, не ставь, а то опять упадут. Неси ножницы или ножик.
– Вот так, сейчас подрежем стебли, будут короче, сразу станут устойчивее, видишь? А это вообще выкинь или поставь в другое место, такой крепкий стебель фиг отрежешь, – они соорудили букет, водрузили в вазу и поставили на середину стола. Корявая убрала обрезки и радостно захлопала в ладоши:
– Смотри, как красиво!
Зашла Заика, вывалила из своего синего в зеленую полоску платка в большое белое блюдо золотистый крыжовник:
– П-п-п-опробуй ягоды, вкусные.
– Спасибо, почему-то не хочется. Я пойду прилягу пока, ладно?
– Постой, малыш, давай-ка сначала таблетку выпей, а потом поспишь, – Каланча снова положила ему прохладную руку на лоб.
– Зачем ему таблетка? Он что, заболел? – Корявая пыталась убрать непослушные пряди со лба, от волнения у нее получалось все хуже. А потом она вообще зацепилась пальцем за широкий рукав вязаной кофты. Заика тут же пришла ей на помощь, оторвавшись от мытья крыжовника.
– Я думаю, ничего страшного, к утру пройдет. – Каланча гладила Очкарика по горячей голове, стараясь так успокоить то ли себя, то ли свою встревоженную подопечную.
* * *
К ночи ребенок стал бредить. Сначала ей показалось, что он просто разговаривает во сне, хотелось повернуться на другой бок и спать, спать… Прошлый день был таким длинным… Они теперь не одни, есть еще двое, и тот самый красавчик-легкоатлет теперь живет всего в нескольких дворах от их дома.
Вечером она долго не могла заснуть. Вот если бы они согласились действовать вместе!.. Хотя без патлатого можно было вполне обойтись. С ним как-то напряженно, боязно, не договоришься. Но рядом с Хулиганом ей почему-то становилось спокойно. Если вдуматься, она ведь его совсем не знает. Ее девичьи страдания на сборах не в счет. Кто по нему не страдал, спрашивается? Надо сказать, что на волейболисток он почти совсем не обращал внимания, явно предпочитая своих девчонок-легкоатлеток. Но! Удивительно – он знал, как ее зовут. Она была почти уверена, что он не выделял ее среди стаи высоких спортивных девушек… И все равно почему-то ей кажется, что на него она может положится. Ведь ей предстоит принять еще столько важных решений.
Жалела ли она, что не уехала тогда со всеми? Вдруг и из нее сделали бы совершенного человека? Сложно сказать. Наверное, никогда не жалела. Но не представляла себе, что последует за этим ее решением: не подчиниться самой и спасти этих детей от Комиссии. В те дни она была уверена, что поступает правильно. Идея отдать детей на «усовершенствование», добровольное согласие их родителей казались ей настолько дикими, что у нее не возникало сомнений в правильности ее планов. Одно дело, когда дети вместе с родителями, признанными также «годными к усовершенствованию», отправлялись в эти центры – их хотя бы не разлучали (хотя кто знает). Другое – эти ребята, чьи близкие сами уезжали в «места большего благополучия», а детей Комиссия направляла на исправление, по сути призывая отказаться от них.
Она не верила в идею «усовершенствования», считала ее дикой. Что они могли сделать с ее ростом, например, или с последствиями ДЦП у Корявой? Теоретически, конечно, возможно посадить Толстого на диету (хотя он такой с раннего детства), Очкарику исправить зрение (оно у него с рождения слабее некуда), Заику вылечить от заикания. Но ей было трудно представить, для чего исправлять тех, кто таким уродился или стал. Кому мешают их особенности: ее рост, слабое зрение Очкарика или полнота Толстого?