Собратья по перу немного потеснились, чтобы освободить место на скамье для прессы
[237] новообращенной коллеге. Ролан Фор, который стал директором «Орор», покинув пост президента «Радио-Франс», воспринял ее с благосклонностью. «Она билась над каждой страницей», — вспоминает он. Будущий любимец Французской академии Бертран Пуаро-Дельпеш, который вскоре получит премию «Интераллье» за свой первый роман «Верзила», очень ценил ее общество. В то время он являлся судебным хроникером «Монд», о Франсуазе он написал позже в альбоме «Здравствуй, Саган»
[238]:
«Наблюдая пришедшую маленькую Саган двадцати с небольшим лет в ореоле фотовспышек, фиксирующих ее славу, завсегдатаи залов суда сокрушались, что чужачка не имела понятия ни о том, как называются официальные лица, ни даже о судебном регламенте. Наиболее угодливые торопились с подсказками, желая помочь ей избежать ошибок. Глупцы! На следующий день в ней заговорил талант; она была, как обычно, дерзка, не обращая внимания на нюансы, она сосредоточивалась на основной идее, как хороший теннисист, который, размахнувшись, бьет с лета по мячу».
По всей видимости, она была готова пойти на эксперимент и поработать по случаю в качестве журналистки.
Еще до романа она пыталась опубликовать новеллы в еженедельнике «Франс-суар», расположенном на улице Реомюр, который издавался более чем миллионным тиражом. Прочел ли их его редактор, неугомонный Пьер Лазарев? Как бы то ни было, он и его жена, директор «Эль», стали почитателями Саган, которую считали равной Колетт. Последняя в период между двумя войнами активно писала в парижские газеты и даже являлась главой литературного направления в «Матэн». Автор «Здравствуй, грусть!» сделала свои первые репортажи для женского еженедельника Елены Гордон-Лазаревой, которая послала ее в Италию (Неаполь, Капри, Венеция)
[239]. Путешествие оживило ее романтическое восприятие.
Ее первая статья начиналась фразой, достойной Александра Дюма или Мишеля Зевако (Пардэйан): «Доведя своих любовников до изнеможения, Жанна, самая жестокая и сладострастная королева Неаполя, приказывала выбрасывать их через люк в море». Эта драматическая жилка, вероятно, появилась у нее, когда она в четырнадцать-пятнадцать лет читала матери пьесы по истории Франции.
«Это выглядело приблизительно так: “Спасем его”, — говорила королева. Король: “Пусть он будет брошен хищникам”. Королева: “Сжальтесь, Сир!” Сначала мама слушала меня очень внимательно, потом начинала засыпать, бормоча мне слова благодарности», — рассказывает Франсуаза Саган, которая со своим братом Жаком напишет сценарий для телефельетона «Борджиа, или Золотая кровь»
[240]в традициях приключенческого романа.
«Мне хотелось прежде всего, — уточняет она, — заставить мечтать людей, которые постоянно видят по телевизору что-то жуткое». Она хотела рассказать историю в манере фельетонистов прошлого века:
«Я их себе представляю школьниками, которые покатываются от хохота над приключениями своих персонажей. В их рассказах есть легкость, есть то, что позволяет публике чувствовать причастность к происходящему. Теперь все совсем не так. Фельетонисты не хотят изображать себя в своих произведениях, теперь авторы думают о себе то, что видит публика. Впрочем, они знают, что смогут объясниться не только в своих книгах».
Предлагая брату сотрудничество в работе над сценарием, Франсуаза лукаво подмигнула противникам инцеста. «Франсуаза Саган чувствует вкус к скандалу, — писал критик Жан-Клод Лонгэн по поводу «Борджиа»
[241]. — К скандалу, который начинается чарующей музыкой, нежной, немного нереальной, которая проникает постепенно в сферу незыблемого, разрастается подспудно и разражается внезапно сильным всплеском, шокируя и зачаровывая мир». «Показать счастливую любовь Цезаря Борджиа и его сестры Лукреции, — пишет он, — сегодня означает бунт».
Так, альянс Франсуаза Саган — Жак Куарэ в качестве интерпретаторов истории инцеста заключал в себе большую долю лукавства по отношению к обществу, которое боялось затрагивать тему, обойденную даже Библией. Уже в своей первой пьесе «Замок в Швеции»
[242] она затронет тему двусмысленности этой сердечности между братом и сестрой. Реплики Элеоноры и Себастьяна в начале третьего акта дадут нам ключ к ее пониманию:
Элеонора. Мы входили бы, держась за руки, в «Максим» или ночной клуб. Рассеянно здоровались с несколькими друзьями… вот так…
Себастьян. У меня был бы очень влюбленный вид. На нас смотрели бы с дрожью. «Знаете, это Элеонора фон Милхем, которая разорила этого несчастного Клико. Со своим братом. Они, кажется, вместе, может быть, в Швеции. И пошло-поехало…»
Элеонора. Мы бы посмеялись… Разглядели бы в толпе лицо, я бы тебе посоветовала какую-нибудь молодую женщину, ты бы ее отверг. Я задумчиво смотрела бы иногда на мужчин…
Себастьян. А потом мы пошли бы танцевать… Было бы много музыки, мелькали бы чьи-то профили, они бы расплывались, улыбки, много улыбок. Я обожаю Париж.
Элеонора. А на заре мы бы вернулись. Часа в два или в четыре. И до последнего момента заставили бы их рассчитывать на маленькое приключение.
Себастьян. А они так бы и остались ни с чем. Или мы бы потерялись, и тот, кто пришел бы позже, рассказал все другому. И мы выпили бы розового шампанского, чтобы проснуться. Ты бы сказала: «Я старая, сумасшедшая и некрасивая». Это было бы на заре.
Элеонора. И ты бы сказал: «Я распутник, паразит и бездарность».
Себастьян. Как мы были бы счастливы!..
На самом деле Франсуаза и ее брат Жак действительно были счастливы, когда жили в одной квартире на улице Гренель. «Мы вели бурную жизнь между Парижем, Сен-Тропе и Межевом», — вспоминает Жак Куарэ. «Мы устраивали потрясающие праздники», — добавляет Франсуаза Саган. В этот период, особенно насыщенный событиями, она встречает Регину, еще не ставшую великой жрицей парижских ночей. Она служила барменшей в «Виски-а-гого» на улице Дю Божоле, рядом с квартирой, где недавно умерла Колетт. Франсуаза приняла у себя молодую девушку, которую заметно смущал ее невероятный успех.
Двадцать шесть лет спустя Франсуаза вспомнит эту встречу в связи с интервью, которое Регина сделала для «Пари-Матч»
[243]: