— Самый умный, а ничего не понимаешь.
— Ну, кое-что понимаю. — И его рука скользит вниз.
— Кое-что, но не все. Никто ни с кем не будет жить, потому что иначе жизни конец.
— Ммм… Да? Ну и ладно. Ну и хорошо. Та-а-анька… Я, кажется, совсем проснулся.
К Рине тетка Мура не поехала.
— Ты уж прости, девочка, я лучше дома.
Рина сначала удивилась, потом разозлилась, но сделать ничего не смогла. Тетка Мура проявила редкую несговорчивость. Молча обходила все разговоры на эту тему, молча сносила Ринины упреки, и увещевания — «На себя бы посмотрела! Одна ведь совсем! А если ночью плохо станет? Кто «скорую» вызовет?», — и уговоры, и обвинения в бесчувственности — «Аркашеньку бы пожалела! У него комната десять метров. Арик без кабинета! А он столько работает, столько работает! Иногда даже ночует на работе!».
— Знаем мы, где он ночует, да, Тань? — говорила Ляля, которую Рина вызывала к тетке Муре в качестве арбитра.
Арбитр из Ляли был никудышный. Бессловесно, но твердо — взглядом, кивком, рукой, положенной на птичье старушечье плечо, — она поддерживала тетку Муру в ее нежелании уступать Рининой атаке. Через три месяца Рина выдвинула тяжелую артиллерию. Призвала на помощь Арика. Арик на призыв откликнулся, к тетке Муре приехал, сел за стол, выпил чаю, рассказал, что творится у него на работе, покачал лысой головой, дескать, вот такие у нас печальные дела, и убрался восвояси. Тетка Мура осталась в полном недоумении. Рассказала Ляле. Та тоже понедоумевала. Рассказали Татьяне. Татьяна развела руками. Подумали вместе. Объяснение напрашивалось одно: Арик не знал, как говорить с теткой Мурой. Не было у него способов воздействия. Не мог он перепрыгнуть ее упрямство. Да и как? Просить? До этого Арик никогда не опускался. Увещевать? Все аргументы были давно приведены Риной и оказались подложными. Грозить? Как? Чем? Это же не деловой партнер, не подчиненный, не сосед-пьяница, которого можно привлечь по статье. Пригрозила Рина. Пригрозила, что ноги ее больше не будет в «этом доме, где ее так обидели!». Тетка Мура дрогнула, но устояла. Пообещала одно — прописать к себе Аркашеньку, когда тому исполнится восемнадцать.
Рина обещание сдержала. С полгода не появлялась у тетки Муры. Когда слышала ее имя, выпрямляла сутулые плечи, вздергивала подбородок и отворачивалась. Выходило, что Рина опять пострадавшая сторона. Через полгода наступило время отпусков. Рина с Ариком засобирались в Эстонию. Нужно было пристраивать Аркашеньку к супчикам и котлеткам. Рина перестала выпрямлять плечи, вздергивать подбородок и отворачиваться. Тетка Мура была прощена. Не совсем, не до конца, но все же. Все же Рина пошла на серьезные уступки, позвонила и разрешила ей ухаживать за Аркашенькой в течение трех недель. Ну а там видно будет. Если будет хорошо себя вести… Тетка Мура обрадовалась, засуетилась, смахнула пару слезинок, собрала вещички и отправилась к Рине — стоять вахту.
— А что ей остается, служивой, раз генерал приказал, — сказала Ляля, и все вздохнули с облегчением.
Равновесие в семье было восстановлено.
1990–1995
— Купите апельсины и молока! — распорядилась толстая месткомовская тетка.
— Где же я апельсины возьму? — пробормотал Миша. — И молоко?
— Ну что вы, Михаил Давидович, честное слово! — раздраженно протявкала тетка. — Ну, яблок купите, что ли! — и выдала деньги под расписку.
И так всю жизнь. В этом НИИ Миша работал о… нет, правда, с 63-го. Так бывает. Даже в наши дни. И всю жизнь: на картошку — Михаил Давидович, на субботник — Миша, в подшефный детский сад с новогодними подарками — Мишенька, миленький, кроме вас некому! Безотказный человек. Палочка-выручалочка. Вот и сейчас. К черту на рога. На Юго-Запад, в Олимпийскую деревню. Вроде и от дома недалеко, но это если километрами считать, а вы посчитайте двумя автобусами в час пик и одной маршруткой, посчитайте двумя авоськами с апельсинами и молоком и одним портфелем, а у него, между прочим, не три руки. Миша ехал к человеку, которого видел два раза в жизни. «Так выражается забота коллектива об одной отдельно взятой личности посредством охомутания другой отдельно взятой личности», — покорно думал Миша и месил жирную окраинную московскую грязь, энергично отмахивая сеткой с апельсинами. Апельсины достались с боем. Но достались. И это был хороший признак. Может, удастся вырваться пораньше. Может, не придется сидеть весь вечер, судорожно сводя лицевые мускулы в печальную гримасу, не менее судорожно пытаясь вспомнить имя-отчество хозяина и мечтая об одном: оказаться дома у Ляли на диване с чашкой горячего чая в руках.
Человек, которому Миша нес апельсины, был сотрудником из отдела снабжения. И у него был грипп. Сотрудник немножко покашлял на Мишу, и Миша тоскливо подумал, что температуры не избежать.
— Ну как там, на работе? — вяло спросил сотрудник, имени которого Мише в месткоме так и не сказали. А спрашивать было неудобно.
— Ничего, — так же вяло ответил Миша.
— Чайку? — предложил сотрудник, втайне надеясь, что от чайка Миша откажется.
Миша отказался. Облегченно вздохнув, сотрудник выпроводил его к лифту. Облегченно вздохнув, Миша распрощался и нажал кнопку.
Выйдя на улицу, он глубоко вздохнул и побежал к метро. Страшно хотелось есть. Впереди что-то мигнуло, мелькнуло, и Миша вышел прямо к неоновой вывеске «Ласточка». «Зайду! — решил Миша, вспомнив о двух автобусах и маршрутке. — Авось не обеднеем. Когда еще до дому доберусь». И зашел.
В «Ласточке» было хорошо. В «Ласточке» было тепло. В «Ласточке» было дымно, шумно и людно. Но главное — в «Ласточке» было сытно. Он сел в уголок и первым делом выпил рюмку водки. Для профилактики. Закусил киевской котлеткой и стал думать, отчего это так происходит, что он у всех на посылках, что никто не воспринимает его всерьез, и еще о том, что завотделом сегодня при всех назвал его «мальчишкой». А «мальчишке», между прочим, хорошо за пятьдесят уже, а Сергееву всего тридцать, считай, только институт закончил, а вчера получил завсектором. Мысли были тяжелые и привычные. Потом он подумал о Ляле и повеселел. Выпил еще. Огляделся. Зал был большой, темный. В зале шла своя, непривычная и непонятная ему жизнь. Кто-то кричал. Кто-то танцевал. Кто-то громко и невнятно пел, одновременно пережевывая кусок отбивной. Миша близоруко сощурился, но лиц все равно было не разглядеть. За стеклянной стеночкой, отделяющей кусок зала, помещался бар. Миша доел свою котлету, расплатился и пошел вдоль стеклянной стеночки в гардероб. Там, за этой стеночкой, размывающей и искажающей черты лица и контуры фигуры, он ее и увидел. Она сидела на высоком стуле, поставив локоть на стойку и далеко отведя тонкую кисть с сигаретой («Она — курит?» — успел подумать он), помешивала соломинкой в стакане, пыталась подцепить со дна вишенку, делая это так непринужденно, будто всю жизнь только тем и занималась, что ходила по барам, сидела на высоких стульях и ковырялась в высоких стаканах с вишенками. Вишенка не цеплялась, и она смеялась. Миша не слышал ее смеха, но за столько лет изучил наизусть все его обертоны, взлеты и падения, ухабы и воронки. Она смеялась, наклоняясь к спутнику, почти касаясь его лица черными волосами, а тот щелкал зажигалкой, клал руку ей на плечо, не сводил глаз, будто боялся отпустить такую ненадежную, такую лучистую невидимую шелковую нить, которую она разрешила ему протянуть между ними. Она держала эту нить двумя пальчиками, а он, ухватившись обеими руками, с силой тянул к себе, как в игре по перетягиванию канатов. Но победительницей была она.