Домов же, находившихся в собственности Михаила Михайловича, в природе не существовало; во всяком случае, их наличие никак документально не подтверждается.
Наконец, царю стали доносить о непочтительных отзывах о нем его ближайшего помощника. Так, Балашов нашептывал монарху, что Сперанский будто бы говорил: «Вы знаете подозрительный характер государя. Всё, что он делает, он делает наполовину. Он слишком слаб, чтобы править, и слишком силен, чтобы быть управляемым»
. Михаил Михайлович действительно был невоздержан и ироничен в отзывах об Александре I — не только в разговорах, но и в переписке, которая тщательно перлюстрировалась полицией. Подобные известия, конечно, огорчали и обижали монарха, но гораздо больше его настораживало другое. Будучи доверенным лицом государя, Сперанский наводнил своими людьми важнейшие министерства, тем более что в новых органах исполнительной власти требовались толковые и дельные чиновники, а приискивал их именно государственный секретарь. Постепенно он сделался самым информированным лицом в окружении Александра Павловича, что, в общем, неудивительно.
Скажем, Михаилу Михайловичу было поручено вести переписку с дипломатом Карлом Васильевичем Нессельроде, в которой французские государственные деятели обозначались вымышленными именами (позже это представили шпионским шифром). Но дело даже не в этом — Сперанский требовал, чтобы ему передавали вообще все секретные бумаги и донесения раньше, чем канцлеру Румянцеву. Понятно, что у императора стали возникать подозрения, поскольку информированность государственного секретаря начала выходить далеко за рамки его компетенции. По справедливому замечанию историка В. А. Томсинова, рядом с законным государем-самодержцем появился государственный секретарь-самодержец, что никак не могло устроить монарха.
Кроме обиды и опасений, в отношениях Александра Павловича к Михаилу Михайловичу в 1811 году постепенно появилось еще и чувство неловкости, неудобства, тщательно скрываемого стыда. Александр I в 1811 году уже многим отличался от Александра образца 1806-го и даже 1809 года. На протяжении ряда предыдущих лет он вел откровенные и весьма опасные разговоры со своим доверенным сотрудником. Теперь этот сотрудник сделался живым укором монарху, да и, судя по размаху интриги против него, человеком, опасным для трона. О том же писали проницательные очевидцы событий, в частности Ж. де Местр: «Сей господин Сперанский — великий обожатель Канта… Такие люди погубят Императора, как погубили уже многих. При нынешнем состоянии умов малейшее недовольство может привести к неисчислимым бедам»
. Действительно, на протяжении всего царствования Александра Павловича правительство больше опасалось не крестьянских бунтов и волнений, а мятежа свободных людей, и судьба Сперанского являлась для верховной власти слишком мелкой монетой, чтобы ради нее стоило сильно рисковать.
В день своего падения государственный секретарь работал с монархом до 11 часов вечера. Затем Александр сказал: «Довольно поработали! Прощай, Михаил Михайлович! Доброй ночи! До свидания!» — и перекрестил его. Приехав домой, Сперанский нашел там Балашова, опечатывавшего его бумаги. Затем последовала высылка государственного секретаря в Нижний Новгород. Внимательный и проницательный П. А. Вяземский заметил по этому поводу: «В замыслах Сперанского не было ничего преступного и, в юридическом смысле, государственно-изменнического, но было что-то предательское в личных отношениях Сперанского к государю». Впрочем, далее мотив предательства уступает в размышлениях Вяземского место другим соображениям: «Неограниченная доверенность Александра не встречала в любимце и сподвижнике его полной взаимности… Кажется, не подлежит сомнению, что в окончательных целях не было единства между императором и министром: сей последний хотел идти далее и в особенности скорее»
.
Противники Сперанского встретили его отставку с нескрываемой радостью. «Не знаю, — писал Ф. Ф. Вигель, — смерть лютого тирана могла бы произвести такую всеобщую радость… Все были уверены, что неоспоримые доказательства в его виновности открыли, наконец, глаза обманутому государю; только дивились милосердию его и роптали. Как можно было не казнить преступника, государственного изменника, предателя!»
Были, правда, и другие мнения. «Царь — всё! — писал И. М. Долгоруков по поводу ареста Сперанского. — Он закон! Он истина! Он Бог земной! На что правда, если государю угодно назвать ее ложью? Что в заслугах, если они перестали быть угодны двору? Пролей свою кровь за ближних, принеси ему живот свой на жертву, но, если монарх косо на тебя взглянул, не ожидай признательности сограждан. Все тебя давят и клянут! И после этого мы хотим, чтоб у нас были патриоты»
.
Правда, «обманутый государь» расценивал произошедшее совершенно иначе. Своему давнему приятелю Александру Николаевичу Голицыну он говорил: «Если бы у тебя отсекли руку, ты, наверное, кричал бы и жаловался, что тебе больно; у меня прошлой ночью отняли Сперанского, а он был моей правою рукою»
. Трудно сказать, были ли эти слова искренними или являлись лишь позой, игрой на публику; но то, что монарх по-иному смотрел на случившееся со статс-секретарем, сомнений не вызывает. В его беседе с Н. Н. Новосильцевым прозвучало: «Вы считаете его (Сперанского. — Л. Л.) изменником? Вовсе нет, на самом деле он виноват только по отношению ко мне одному, виноват в том, что отплатил на мое доверие и мою дружбу самой черной, самой отвратительной неблагодарностью… Удаляя его от себя, я сказал ему так: «В любое другое время я потратил бы два года, чтобы проверить… все дошедшие до меня сведения… Но время и обстоятельства не позволяют мне этого ныне… Вы оказались под подозрением, которое навлекли на себя вашим образом действий и речами… Мне важно, в случае несчастья, не оказаться виноватым в глазах моих подданных»
.
О том же монарх говорил и Я. И. де Санглену: «…в отношении к государству нужно было отправить Сперанского… Это доказывается радостью, которую отъезд его произвел в столице, верно, и везде… Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те ныне меня поздравляют и радуются его высылке… О, подлецы! Вот кто окружает нас, несчастных государей»
. Знаток Александровской эпохи А. А. Кизеветтер считал: «Сперанский напугал Александра, показав ему в конкретно воплощенном виде его смутную и бесформенную мечту. И сочиненные Сперанским параграфы встали перед умственным взором Александра как живой укор его мечтательной пассивности, как предъявляемый к уплате точно подведенный счет»
.
На наш взгляд, самодержца подвела уверенность в том, что он может сделать с обществом всё, что пожелает. В мелочах и на короткое время такое действительно удается, но когда речь идет о продолжительном сроке и важных вещах, подобная мечта неизменно остается мечтой, приносящей жестокое разочарование и обязательные поиски виновного. Кроме того, у монарха, желавшего перемен, к делу реформ примешивалась изрядная доля самолюбия и других личных страстей (желание настоять на своем, невнимание к конкретным обстоятельствам), а они — плохие помощники для реформатора. Был ли подвержен тем же «недугам» Сперанский? Безусловно. Он порой сознавал схематичность и абстрактность своих планов, но это были его планы, и поэтому они должны были быть воплощены несмотря ни на что. Недаром еще в юношеском дневнике Сперанский записал: «Я сам себя едва ли понимаю». Может быть, до конца он так себя и не понял.