Между тем еще в 1814 году В. П. Кочубей подал Александру I записку «О положении империи и о мерах к прекращению беспорядков и введению лучшего устройства в разные области, правительство составляющие». Он предлагал произвести четкое разделение властей, уменьшить число министерств и установить четкое взаимодействие министерств с Комитетом министров. В 1815 году последовала записка Д. А. Гурьева «Об устройстве верховных правительств в России», по сути повторявшая предложения Кочубея. В том же году политическими вопросами озаботился и Аракчеев, написавший проект «О министерском комитете». В нем предлагалось наделить председателя Комитета министров исключительными полномочиями, чтобы он мог не только назначать собрания и определять порядок слушания дел, но и указывать министрам на их недоработки. Кроме того, предлагалось выносить на рассмотрение царя не все дела, а только те, по которым обнаруживалось серьезное несогласие министра с решением комитета.
Александру такой подход понравиться не мог. Ведь с 1818 года в Варшаве, в канцелярии Новосильцева, по заданию монарха шла работа по составлению «Государственной уставной грамоты Российской империи». «Грамота» была окончательно готова к 1820 году и выглядела очередной попыткой соединить самодержавие с конституционной системой. Согласно ей, верховным главой общего управления являлся государь. Законодательную власть он должен был осуществлять вместе с Государственным сеймом (думой). Исполнительной властью наделялся Государственный совет, включавший в себя не только Комитет министров, но и Общее собрание некоего Правительственного совета. Судебная власть сосредоточивалась в Верховном суде, апелляционных судах и судах первой инстанции. Подданные Александра должны были получить широкие гражданские права и свободы. Однако общий характер документа оставался патримониальным, поскольку единственным источником всех властей объявлялся монарх.
Александр I одобрил окончательный вариант «Уставной грамоты», но Россия об этом в те годы так и не узнала. Документ оказался настолько засекреченным, что о его существовании даже членам императорской фамилии стало известно только в начале 1830-х годов, когда восставшие поляки обнаружили его в бумагах канцелярии Новосильцева и опубликовали в газете (экземпляры этой газеты правительство Николая I скупало или арестовывало и сжигало). Один из главных разработчиков «Уставной грамоты» П. А. Вяземский, отчаявшись увидеть свое детище проведенным в жизнь, писал А. И. Тургеневу в 1820 году: «Самовластие по всей своей дикости нигде так не уродствует, как здесь… Здесь преподается систематический курс посрамления достоинства человека, и кто успешно выдержит полный опыт, тот смело может выдать себя за отборного подлеца и никакого соперничества в науке подлости не страшится»
. Современный историк С. В. Мироненко менее эмоционален, однако и он не находит поводов для оптимизма: «Время летело, один год сменял другой, а реформаторские замыслы и внутренняя политика правительства оставались как бы двумя параллельными линиями, которым так и не суждено было соединиться в самой отдаленной точке»
.
Чтобы закончить разговор о противоречивом «времени Аракчеева», посмотрим, какую роль в происходившем играл граф Алексей Андреевич, тем более что его отношения с монархом в 1810-х — начале 1820-х годов до сих пор считаются темой достаточно дискуссионной. Думается, что первоначальная причина неверных оценок этих отношений заключалась в том, что многие современники событий не понимали, почему так возвысился именно Аракчеев. Супруга великого князя (а затем императора) Николая Павловича писала по этому поводу: «Я никогда не могла понять, каким образом он (Аракчеев. — Л. Л.) сумел удержаться в милости до самой кончины императора Александра»
. Ей вторил декабрист Николай Иванович Лорер: «История еще не разъяснила нам причин, которые понудили Александра — исключительно европейца 19-го столетия, человека образованного, с изящными манерами… — отдаться, или лучше сказать, так сильно привязаться к капралу павловского времени, человеку грубому, необразованному»
.
Полагали, что Александр I, утомленный многолетним царствованием, а может быть, уставший от внутренних неурядиц, впал в апатию, а потому передал управление страной Аракчееву. Бытовало и другое мнение, будто царь оставался всеми мыслями в Европе, считая, что, если ему удастся обустроить жизнь континента на новых основаниях, то в России дела сами собой наладятся. Александр действительно говорил, что Россия должна «идти одинаковыми шагами с Европой», что страна настолько просветилась, что не может оставаться в прежнем положении. Правда, одновременно он сетовал, что не может найти и пятидесяти двух достойных губернаторов, что ему не хватает просвещенных и опытных помощников. И в этой ситуации на роль государева ока и государевой руки, с его точки зрения, более других подходил именно Аракчеев.
А почему бы, собственно, и нет? Алексей Андреевич руководствовался уникальным правилом: каждый должен уметь делать всё, что ему прикажут, независимо от подготовки и опыта. Он мог с успехом вести государственные дела самого разного толка, поскольку имел хорошую голову и золотые в работе руки. Беда заключалась в другом. Хитрый, ловкий, умелый, жестокий, чуткий к переменам политических и придворных дуновений, он был кем угодно, но не государственным деятелем. Его деловитость, по справедливому замечанию А. А. Кизеветтера, основывалась не на внутреннем влечении к общему благополучию, а на желании укрепить собственные позиции при дворе. Поэтому, если ему приказывали подготовить проект отмены крепостного права, он становился эмансипатором, если же ставили во главе военных поселений — делался грозой и бичом для их обитателей.
А может быть, всё обстояло еще проще? Ведь говорил же Александр одному из своих флигель-адъютантов: «Ты не понимаешь, что такое для меня Аракчеев. Всё, что делается дурного, он берет на себя; всё хорошее приписывает мне»
. Надежной ширмой для монарха в свое время служил Сперанский, позже ею — и еще более надежной — сделался Аракчеев. Дело не в недостатке у Александра Павловича мужества; человек, не обладающий им, не стал бы задумывать столь радикальных перемен в социально-политической жизни империи. Царь хотел сохранить себя и свою власть для благих свершений, и эта власть, как и ее носитель, должна была оставаться незапятнанной. Другое дело, что времена очевидно и неотвратимо менялись.
Общественное мнение стало обращать внимание не только на то, кто и как обласкан царской милостью, но и на то — и это в глазах людей становилось гораздо важнее, — что именно человек сделал для достижения успеха, какими путями шел и какие средства использовал. Самодержавная власть императора не распространялась ни на общественное мнение, ни тем более на оценку Истории. Может быть, поэтому Александр Павлович недолюбливал популярных людей, он сам желал раздавать репутации по собственному разумению, а избранники общественного мнения проникали на скрижали Истории без спроса, вне очереди и становились чуть ли не вровень с монархом.
В восприятии массы дворян и недворян все удачи и несчастья во внутренней и внешней политике, несмотря на любые «ширмы», всё равно связывались с именем Александра I. От этого зависел рост или падение авторитета его правительства и его правления. Поэтому возвышение Аракчеева и абсолютное доверие к нему царя мало способствовали увеличению популярности политики Зимнего дворца. Причем оценки современников колебались от полного ее неприятия до попыток объяснить сложившуюся ситуацию. «Нас, — писал П. А. Вяземский, — морочат и только; великодушных намерений на дне его сердца нет ни на грош. Хоть сто лет живи, царствование его кончится парадом и только»
. Совершенно иначе относился к происходившему в стране Н. И. Тургенев: «Мне часто казалось, что император Александр с трудом выносил бремя своего сана и колоссальной власти, которой его облек случай; я убежден, что полнота этой власти нередко стесняла его, и если бы он твердо решил сбросить ее иго, ему бы сравнительно легко это сделать. Он не мог постоянно быть самодержцем, иногда ему хотелось побыть человеком»
.