Начинается
Плач гитары.
Разбивается
Чаша утра.
Начинается
Плач гитары.
О, не жди от нее
Молчанья,
Не проси у нее
Молчанья!
Неустанно
Гитара плачет,
Как вода по наклонам — плачет,
Как ветра над снегами — плачет,
Не моли ее О молчанье!
Так плачет закат о рассвете,
Так плачет стрела без цели,
Так песок раскаленный плачет
О прохладной красе камелий,
Так прощается с жизнью птица
Под угрозой змеиного жала.
О, гитара,
Бедная жертва
Пяти проворных кинжалов!
(Ф. Г Лорка. «Гитара»)
[270]
В Москве — в августе 1936 года — идет открытый судебный процесс против Зиновьева и Каменева
[271]. Среди многочисленных обращений и резолюций «собраний трудящихся» с требованием высшей меры наказания, заполнивших страницы газет, в «Правде» от 21 августа опубликовано коллективное письмо литераторов под заголовком «Стереть с лица земли!». Там — и подпись Пастернака. О мере принудительности в жизни Пастернака МЦ не думает.
В двадцатых числах сентября МЦ с Муром вернулись домой из Савойи. В общем-то, лето получилось. Стихи получились слишком точные:
В мыслях об ином, инаком,
И ненайденном, как клад,
Шаг за шагом, мак за маком —
Обезглавила весь сад.
Так, когда-нибудь, в сухое
Лето, поля на краю,
Смерть рассеянной рукою
Снимет голову — мою.
5–6 сентября 1936
(Из цикла «Стихи сироте»)
В конце сентября 1936 года умирает мать Анны Антоновны Тесковой. МЦ расстраивается, не знает, чем помочь, и через некоторое время, в ноябре, находит форму доверительности: «Вот Вам — вместо письма — последняя элегия Рильке, которую, кроме Бориса Пастернака, никто не читал. (А Б<орис> П<астернак> — плохо читал: разве можно после такой элегии ставить свое имя под прошением о смертной казни (процесс шестнадцати)?! Я ее называю — Marina Elegie — и она завершает круг Duineser Elegien
[272], и когда-нибудь (после моей смерти) будет в них включена: их заключит».
А что Штейгер? Их единственная встреча была прощальной, и было это 22 ноября 1936-го в Ванве. Он пришел к ней: разрешите мне заехать к вам вас поблагодарить. В разговоре был момент — она спросила:
— Вам от людей ничего не нужно?
— Ни — че — го. Разве вы не можете допустить, что мне с вами — приятно?
«Приятно» ее покоробило. Он ушел, она осталась в состоянии небывалой оскорбленности: мои седые волосы, мои пролетарские руки. 30 декабря МЦ напишет Штейгеру краткое письмо с окончательным выяснением отношений, чтобы не переносить с собой этой язвы в новый год. Вскоре она отправит ему «Стихи сироте». В январе 1937 года она попросит вернуть ей зеленую куртку: у меня впечатление, что она не Вашего цвета.
Надвигается столетняя годовщина гибели Пушкина. Центральный Пушкинский комитет существует с 1935 года. Его составляют люди самые разные, общественники, политики, священники, ученые, журналисты, всего человек сорок, по сути случайных, а поэтов немного — Бунин, Гиппиус, Адамович, Ходасевич, МЦ.
Ходасевич едко шутит:
В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Почему такая честь?
Потому что ж… есть!
А в Париже тридцать шесть!!!
Он выходит из этой разношерстной структуры.
МЦ трудится по внутреннему графику, в данном случае не отличающемуся от внешнего. Ее работа «Мой Пушкин» больше «мой», чем «Пушкин». Потому что это не исследование, не филология, а часть собственной жизни. На этом очерке завершится ее длительное и полномасштабное путешествие в свое московское детство. Да и отрочество с юностью прихвачены. А стихи — уже готовы. Она вообще готова к этой годовщине.
В июне — декабре 1936 года МЦ перевела на французский около двадцати стихотворений Пушкина. Помимо «Бесов», напечатанных в однодневной газете «Пушкин. 1837–1937» (Париж, 1937. 8 февраля), во французском журнале «La Vie Intellectuelle» (Paris, 1937. Vol. XLVUI. № 2) были опубликованы песня председателя из «Пира во время чумы» и «Няне». МЦ трижды на протяжении пушкинского 1937 года выступила с чтением своих переводов на литературных вечерах в Париже (в двадцатых числах февраля, 2 марта и 8 июня).
По пути — достается… Юрию Иваску. МЦ знакомится с его трудом о ней. 25 января — чуть не в канун столетия пушкинской дуэли — она нелицеприятно выговаривает автору статьи:
Общее впечатление, что Вы думали, что в писании выяснится, и не выяснилось ничего. <…> Нужно уметь читать. Прежде чем писать, нужно уметь читать. В Переулочках Вы просто ничего не поняли… <…>
Эту вещь из всех моих (Мóлодца тогда еще не было) больше всего любили в России, ее понимали, т. е. от нее обмирали — все, каждый полуграмотный курсант.
Но этого Вам — не дано. <…>
Но — я должна бы это знать раньше.
Ваше увлечение Поплавским, сплошным плагиатом и подделкой. Ваше всерьез принимание Адамовича, которого просто нет (есть только в Последних Новостях).
Вы настоящее от подделки не отличаете, верней — подделки от настоящего, оттого и настоящего от подделки. У Вас нет чутья на жизнь, живое, рожденное. Нет чутья на самое простое. Вы всё ищете — как это сделано. А ларчик просто открывается — рождением. <…>
Со Штейгером я не общаюсь, всё, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Всё, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу. <…>