У Мандельштама есть стихотворение «С миром державным я был лишь ребячески связан…», где говорится не только о державности (государственности как таковой). Здесь поминаются и пляска цыганки, и черноморские нереиды, и европеянки нежные, и леди Годива, наконец. Это всё факты поэзии, ее символы. Но речь о прозе. В прямом смысле — в жанровом. Обожатель сладкого (в стихах это отозвалось), вечный отрок «с ресницами — нет длинней» (Цветаева), в прозе Мандельштам трезвеет, сухо и горько смотрит на детство, проведенное в той же прагматичной среде, что и у Брюсова. Это усугублено «хаосом иудейским», «запахом юдаизма». Вот основное ощущение, доминанта подобного детства: «До сих пор мне кажется запахом ярма и труда — проникающий всюду запах дубленой кожи, и лапчатые шкурки лайки, раскиданные на полу, и живые, как пальцы, отростки пухлой замши — все это и мещанский письменный стол с мраморным календариком плавает в табачном дыму и обкурено кожами» («Шум времени», 1924).
Сквозь морок этих запахов продиралась русская поэзия Серебряного века, не сумев избавиться от них до конца. Это уже не аристократы или разночинцы прошлого. Из родительских оков купли-продажи на свет культуры прорвались дети дегтя и дубленой кожи.
Однако той весной, в том апреле, МЦ впервые касается имени, которое будет с ней долгие годы, если не до конца, — Блок.
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.
Имя твое — ах, нельзя! —
Имя твое — поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твое — поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим — сон глубок.
15 апреля 1916
(«Имя твое — птица в руке…»)
Похоже, весь символизм для нее умещался в эти пять букв — Блокъ — и, собственно, им же исчерпывался. Недаром Брюсов приревновал ее не к имени Блока, но к самой ноте, равной религиозному песнопению. В 1916-м мало кто исторгал звуки подобной высоты, без оглядки на катастрофический диссонанс времени. Мало кто? Никто. Ну разве что — Державин, столетняя годовщина смерти коего стояла на поэтическом дворе.
Символизм стал уходящей натурой. Почти не позабытый Нилендер приводит к ней старика Бальмонта, старику — аж сорок девять лет, а он оказывается живым и замечательным. Вне литконфессий. На утре своих поэтических дней МЦ несомненно училась у него мелодичности стиха и строфостроению («Бальмонту подражала 14-ти лет»). Что же до символизма как литературного направления, она об этом никогда не думала всерьез. Тот факт, что выход ее «Вечернего альбома» совпал с кризисом символизма, — не факт ее раздумий о поэзии.
Но и с Софией, которая резко отвергла ее после тех двух февральских мандельштамовско-прогулочных дней, у нее отношения особые, не совсем те, которыми занимается муза Эрато, покровительница любовной лирики:
В оны дни ты мне была, как мать,
Я в ночи тебя могла позвать,
Свет горячечный, свет бессонный,
Свет очей моих в ночи оны.
Благодатная, вспомяни,
Незакатные оны дни,
Материнские и дочерние,
Незакатные, невечерние.
Не смущать тебя пришла, прощай,
Только платья поцелую край,
Да взгляну тебе очами в очи,
Зацелованные в оны ночи.
Будет день — умру — и день — умрешь,
Будет день — пойму — и день — поймешь…
И вернется нам в день прощеный
Невозвратное время óно.
26 апреля 1916
(«В оны дни ты мне была, как мать…»)
Нет, язычница Эрато тут ни при чем, автор этих стихов — христианка.
Девятого марта того же 1916 года Сережа подает прошение на имя ректора Московского университета: «Желая поступить охотником в III Тифлисский Гренадерский полк прошу Ваше превосходительство уволить меня из университета и выдать мне необходимые для сего бумаги». МЦ сразу же пишет Елизавете в Петроград:
Лиленька, приезжайте немедленно в Москву.
Я люблю безумного погибающего человека (Т. Чурилина. — И. Ф.) и отойти от него не могу — он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это — безумное дело, нельзя терять ни минуты.
Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить. Всё — на гóре. Верю в Вашу спасительную силу и умоляю приехать.
Остальное при встрече.
МЭ
P. S. Сережа страшно тверд, и это — страшней всего. Люблю его по-прежнему.
Поверять сестре мужа свои сердечные дела? Так.
Через пять дней, под воздействием родных, Сережа передумал: «Ввиду неожиданно обнаружившейся у меня болезни печени я принужден отказаться от военной службы и поэтому честь имею просить Ваше превосходительство вновь принять меня в университет. Документов из университета не брал». Это прошение было удовлетворено 15 марта 1916 года.
Двадцать шестого марта Марина пишет:
За девками доглядывать, не скис
ли в жбане квас, оладьи не остыли ль,
Да перстни пересчитывать, анис
Ссыпая в узкогорлые бутыли,
Кудельную расправить бабке нить,
Да ладаном курить по дому росным,
Да под руку торжественно проплыть
Соборной площадью, гремя шелками, с крестным.
Кормилица с крикливым петухом
В переднике — как ночь ее повойник! —
Докладывает древним шепотком,
Что молодой — в часовенке — покойник.
И ладанное облако углы
Унылой обволакивает ризой.
И яблони — что ангелы — белы,
И голуби на них — что ладан — сизы.
И странница, прихлебывая квас
Из ковшика, на краюшке лежанки
О Разине досказывает сказ
И о его прекрасной персиянке.
(«За девками доглядывать, не скис…»)
Слишком уж это далеко от Сережи, и нет ему покоя. 14 апреля он пишет Лиле:
Неожиданно мой возраст студентов призвали и это окончательно замутило мои планы.