Мы уже выпили по несколько рюмок, и, видимо, оттого застолье приобрело характер редакционного капустника – каждый рассказывает какую-нибудь шутейную историю про наше газетное житье-бытье. Горбачев слушает сдержанно, но с интересом. Зато Раиса Максимовна смеется от души. Ей определенно нравятся такие байки. Очевидно, они напоминают ей пору студенчества.
– А про Павла тоже можете что-нибудь рассказать?
– Раиса Максимовна! – Муратов прижимает ладонь ко лбу, как бы давая понять: как же я про такое забыл! – Сейчас расскажу вам про Вощаныча очень смешную историю!
И вспоминает, как они с Андреем Крайним в январе 91-го в охваченном волнениями Вильнюсе добровольно обеспечивали мою безопасность, ночью поочередно дежуря в коридоре возле двери гостиничного номера. Все было не совсем так, как сейчас преподносится, но я не перебиваю, потому что в такой интерпретации история выглядит намного забавнее.
– Михаил Сергеевич, а вы помните одно из последний заседаний Совета Федерации, на котором Пуго делал сообщение по ситуации в Литве? Перед самым штурмом телебашни?
Горбачев смотрит на меня с удивлением: что это ты вдруг об этом заговорил? Вроде как не ко времени и не к месту. Но сидящая рядом со мной Раиса Максимовна не согласна:
– Почему же не к месту? Тут, Михаил Сергеевич, чужих нет, все свои. Я, например, хорошо помню, каким ты расстроенным вернулся с того заседания.
По взгляду Горбачева чувствую, что ему не очень хочется вспоминать. То ли вообще, то ли именно сейчас. Но супруге отказать не может. И не потому что он, как говаривали злые языки, у нее «под каблуком», а потому что это не кто-нибудь, а Раиса Максимовна.
– А что именно ты, Паша, хочешь узнать про то заседание?
– Вы после него не разговаривали с Ельциным?
– Когда прощались, я ему сказал: Борис Николаевич, зайди сейчас ко мне, надо поговорить. Он кивнул, но так и не зашел, уехал. А когда я ему позвонил утром…
– Тогда вы уже знали, зачем он едет в Таллинн?
– Нет, я об этом узнал только в конце дня, и не от него, – Горбачев морщится, будто от зубной боли. – В то утро у меня еще не было полной информации о стрельбе в Вильнюсе. Крючков сообщает одно, Ландсбергис – другое. А вот Ельцин уже все для себя решил – и кто виноват, и кого надо покарать.
– Он вас обвинял в том, что это вы отдали приказ штурмовать телебашню?
– Да нет же! Он и так знал, что я такого приказа не отдавал. Он был на проводе, когда я по другому телефону звонил Крючкову, и слышал наш с ним разговор.
– А зачем вы вообще в то утро позвонили Ельцину?
– Хотел предложить прямо сейчас, немедленно, вместе вылететь в Вильнюс и на месте во всем разобраться.
– Он отказался?
– Он уклонился. Стал требовать, чтобы я немедленно распустил КГБ и уволил Крючкова.
Муратов смотрит на меня с укором: мы же не для того собрались, чтобы вспоминать события пятилетней давности! Но я бы и рад закрыть тему, но Горбачева уже не остановить:
– Знаешь, Паша, это он за моей спиной был такой храбрый, когда рассказывал другим людям про наши встречи. На самом деле, пока я был президентом страны, которую он еще не успел разрушить, я видел другого Ельцина. Не поверишь, он смущался, даже заискивал! А первый раз он заговорил со мной с превосходством…
– Знаю, после Фороса.
– Нет! После Фороса, это было обыкновенное хамство. А вот с превосходством, это когда я сообщил ему, что ухожу.
Я не знал, никогда не видел робеющего перед кем-то Ельцина. Не единожды наблюдал его в обществе сильных мира сего, и он всегда держался на равных, а иногда даже запанибрата, на грани приличий. Так что, вполне возможно, слова Михаила Сергеевича рождены обидой и личной неприязнью.
А может, и нет?
Мне доводилось быть свидетелем того, как первые секретари обкомов КПСС, эдакие всесильные удельные князья-самодуры, перед сановными посланцами Кремля в одночасье становились заискивающими служками. Глядя на их удивительное преображение, можно было только диву даваться, как легко сгибаются «несгибаемые» спины и как в мгновение ока исчезают барские замашки. А мой шеф, как ни крути, один из них, и ему свойственны все пороки партийной номенклатуры губернского масштаба. Они, эти самые пороки – глина, из которой эти люди слеплены. Соскобли ее, и что останется? Человек-невидимка.
По глазам Харина чувствую, что тот не в восторге от ельцинской трактовки «обоюдной защиты суверенитета», но, что называется, держит марку:
– Лучше мы подарим прибалтам волю, нежели Горбачев – пули. Ты ведь уже знаешь, что ночью случилось в Вильнюсе?
– В общих чертах.
– Десантники и присланная из Москвы «Альфа» пытались штурмом взять телецентр. Жители оказали сопротивление. В результате много погибших.
– Ты думаешь, это Горбачев отдал приказ?
– Приказ мог отдать кто угодно – Язов, Крючков, Пуго. Или все трое разом. Не суть важно. Главное, что без согласия Горбачева ни один из них на такое бы не отважился.
Харину, донельзя загруженному всяческой писаниной, мои расспросы кажутся рожденной бездельем вальяжностью:
– Позволь дать тебе дружеский совет…
Геннадий – такой же, как и я, новичок в чиновничьем ремесле. Но у него есть то, что у меня напрочь отсутствует – склонность к аппаратному бытию. А потому многие его советы, а мы нередко беседуем о нашей службе «при Ельцине», представляются вполне разумными.
– Не ходи ты по Белому дому с видом газетного фельетониста, приехавшего в отстающий колхоз. Ты же здесь служишь, а не собираешь материал для очередной заметки.
Хоть я и совсем недавно работаю в Белом доме, но уже успел заметить – здесь положено всегда и всюду демонстрировать крайнюю озабоченность. Таков общепринятый аппаратный политес. Если идешь по коридору, то все должны заметить, что торопишься по архиважному делу. Или к высокому начальству, о чем-то доложить или что-то подписать. Или к коллеге, что-то согласовать или завизировать. В руке непременно следует держать какой-нибудь документ, а еще лучше – папку, набитую документами. Она явственней подчеркнет цейтнот и запарку – непременные состояния без остатка отдающегося службе чиновника. Если на минуту-другую остановишься перекинуться с кем-нибудь парой слов или просто перекурить, это должно быть представлено чем-то вроде короткой передышки между атаками. Ни у кого не должно быть и тени сомнения, что ты ежеминутно и ежесекундно выполняешь то, что велит высокое начальство. А велит оно всегда много больше, чем физически возможно исполнить. Если все вышеперечисленное присутствует и соблюдается, ты – ценный работник. И будешь считаться таковым, даже если тебе совершенно нечем себя занять, и об этом всем прекрасно известно.