Евгеша посмотрела на себя в зеркало – приятная ли она внешне? Да нет, вряд ли. От ее приятности и следа не осталось.
Дохромала до парикмахерской, закрасила седину, привела в порядок ногти и брови и на следующий день поехала на собеседование.
Так началась ее новая жизнь в чужом доме – на кухне, с кастрюлями и сковородками.
Евгеша сменила несколько семей, пока попала к Стрельцовым.
Разные ей встречались люди – и хорошие, и плохие. Щедрые и скупые, пересчитывающие каждую луковицу и кусок сыра.
Но, по правде, ей было на все наплевать. Она честно делала свое дело, тщательно убирала кухню, чтобы ни соринки, ни пылинки, скребла кухонные доски, до исступления терла ножи, а потом уходила к себе.
Но именно там, в тишине и в покое, ей становилось совсем лихо. Она вспоминала всю свою жизнь. Как по большой любви они поженились с Гуссейновым, как складно жили, как понимали друг друга. Как были счастливы, когда родился их сын. Погром и те дни старалась не вспоминать. Но разве можно это забыть?
И как она тосковала по сыну. Муж – бывший или небывший? – ей исправно писал и присылал фотографии. Но забрать сына она не могла – куда, кто разрешит? Приходилось терпеть. А пока сын рос без нее. И в Баку она больше не ездила – теперь этот город, в котором она родилась и где родился ее сынок, был чужим и враждебным. Навсегда, и по-другому не будет.
Евгеша умоляла мужа привезти сына в Москву, хотя бы повидаться, взглянуть на него и обнять. А тот все тянул, придумывал отговорки. Убеждал, что это будет только лишняя травма и для нее, и для сына. Евгеша плакала и соглашалась. Не дай бог, чтобы мальчику стало плохо и больно. Муж прав, ведь он отвык от нее.
А позже узнала – Гуссейнов женился и забрал Тофика из деревни. Тогда поняла окончательно: сына он никогда не отдаст. Сволочь не сволочь, а такие традиции: сын при разводе остается с отцом.
Молилась Евгеша об одном – чтобы мачеха оказалась приличным человеком и хорошо относилась к мальчику.
Кажется, так оно и было, бог услышал молитвы Евгении Гуссейновой. Хоть на этот раз – и на том спасибо.
Так и жила по домам. На улицу почти не выходила, только с шофером на рынок да в магазин. Все теперь ей было неинтересно. Жила как во сне: прошел день – и ладно. На мужчин не смотрела – какое! Кому нужна калека, да без своего угла? «Так и проживу по чужим людям, – решила Евгеша. – Выходит, такая судьба». Только хотелось поехать на могилы родителей. Но боялась города, некогда такого любимого, и встречи с подросшим сыном.
Когда Евгеша попала к Стрельцовым, поняла – повезло. Людей она считывала сразу, мгновенно, как рентген. Поняла, что сам ни во что лезть не будет – не тот человек, да и занят по горло. А хозяйка… Нет, не из стерв. Точно уж не из них – в глазах у Веры Андреевны, Веруши, стояла, как застывшее озеро, непонятная, странная и неизбывная печаль. И почему, интересно? Ведь, кажется, у нее все хорошо? Хотя кто что знает? В каждом дому по кому. Всякого Евгеша навидалась, всякого. Богатые тоже плачут, и как! Иногда горше, чем бедные, – им есть что терять.
Все оказалось так, как она себе и представляла – хозяин никуда не лез, нос в домашние дела не совал, а с хозяйкой удалось невозможное – они подружились, насколько могли подружиться такие женщины, как Вера Андреевна и Евгеша Гуссейнова.
* * *
Огород посадили ради шутки, для баловства, ничего серьезного. Но и тут у Веруши все прекрасно росло: и неизбалованные укроп и петрушка, и новички на российской земле базилик и тархун, и огурчики – да, да! В «огурцовый» год их было навалом, банки крутили Веруша и Евгеша, а рядом топтался и мешал Геннадий Павлович, приговаривая «какие же мы молодцы». Росли груши и сливы, подмосковные, мелкие, невзрачные, но сладкие вполне, из них варили варенье. А уж про яблоки и говорить нечего – и белый налив, и коричные, и поздняя антоновка. И малина имелась, и смородина – белая, красная, черная. И любимый Верушин крыжовник.
Конечно, помощь была и в огороде – два раза в неделю приходила молдаванка Марийка и пропалывала, окучивала, подрезала и учила Верушу премудростям. Но и Веруша на откуп хозяйство не отдавала.
Стрельцов удивлялся, поглядывая на нее из окна: в стареньком сарафане и в калошах его Веруша бродила по участку и контролировала хозяйство. «Девочка моя, – думал он, и сердце сладко замирало в груди. – Родная. Любимая. Счастье мое. И за что это мне?»
* * *
В первый раз Стрельцов женился в восемнадцать. Потом понял – от одиночества. Хотелось родного и близкого человека, тепла хотелось.
Его избранницей стала парикмахерша Инга, двадцати пяти лет. В парикмахерскую, стоявшую напротив дома, юный Гена Стрельцов забегал постричь буйный чуб.
Инга была высокой, худой и очень смуглой – оказалось, что у нее цыганские корни. На скуластом, остром лице горели огнем ярко-зеленые ведьминские глаза.
Была она насмешливой и языкатой, эта зеленоглазая ведьма.
Однажды ночью Генка Стрельцов заночевал у смуглянки, ну и, как говорится, пропал. Вспоминая ночные Ингины стоны, ее ловкие и проворные тонкие руки, длинные ноги, которые с дьявольским смехом она закидывала на его плечи, Гена Стрельцов не мог ни учиться, ни есть, ни спать – просто сходил с ума. Похудел на десять килограммов, и от его ненормального взгляда шарахались люди.
Это был морок, сумасшествие. Пару раз он чуть не попал под машину, не услышав резкого, протяжного гудка.
А цыганская ведьма издевалась: пущу – не пущу, приходи – не приходи. Бывало, что и дверь не открывала, мариновала парня, доводила до ручки, все про него понимая: первая женщина, абсолютное, форменное помешательство.
А он, дурак, решил, что выход есть один – жениться. Если Инга будет его законной женой, то куда она денется? И каждая ночь будет его.
Услышав предложение руки и сердца, Инга остолбенела – кажется, так на нее еще никто не западал. Что там говорить, с потенциальными женихами было не очень – кавалеров полно, любовников море, а вот замуж никто не звал.
Поехала к тетке-цыганке, сестре по отцу. Та жила в Перловке и слыла отменной гадалкой и этим промыслом кормила огромную, человек в двадцать, семью.
Тетка, перекинув помятый, изжеванный бычок «Беломора» из одного угла узкого сморщенного рта в другой, усмехнулась:
– А иди, девка! Ничего не теряешь. Как положено не вышла, иди хоть так. Хоть будет чем отмазаться – была замужем, вроде как приличная.
Инга растерялась – не ждала такого. Тетка между тем продолжила:
– А парня тебе не жалко? Вроде ни в чем не виноват. Загубишь ты его. Смотри, грех-то большой.
– Да плевать. – Инга беспечно махнула рукой. – Какое мне дело? Сам в петлю лезет, его воля.
– И то верно, – согласилась старуха. – Иди вон поешь на кухню. Девки обед только сварили.
Пошла. На огромной жаркой кухне толпилась куча народу – громкие, шумные, кто орет, кто смеется, кто плачет, кто ссорится. Родня по отцу. Отец умер, когда Инге было два года, и русская мать тут же ушла от цыган. Пока мать была жива, они жили вдвоем в комнате на самом краю Москвы, у Кольцевой. Мать работала в жэке диспетчером, отсюда и комната. Навещали цыганскую родню в Перловке редко, раза два в год. Обычаев Инга почти не знала, и жизнь родственников была ей непонятна. Она в их доме всегда терялась – языка почти не понимала, и дети, ее многочисленные сестры и братья, только над ней насмехались. Но цыгане им с матерью не давали пропасть – и деньгами помогали, и продуктами, такой обычай. Странный это был народ, странный. Шумный, крикливый, горластый.