Надежда ушла от неё в полубреду, не спала всю ночь, вскакивала, металась по квартире босая, в ночной сорочке, воду пила литрами! Даже Лёшик проснулся, позвал: «Мам, ты чего колобродишь?»
А наутро пошла – голову перед Серёгой клонить. Секретарш смела на пути – не осмелились те останавливать эту царственную женщину с золотой короной надо лбом. Она тогда уже роскошно поправилась в нужных местах; плыла – мужики валились обочь.
А Серёга, худющий, как прежде, но слегка уже лысоватый и, судя по лицу, пока растерянный от того финта, что совершил, вкрутив страшенные деньжища в самый крупный в России издательский дом – в книжную вселенную, можно сказать! – тосковал за огромным пустым столом, подперев кулаком щёку. Только что, после долгого, неинтересного ему совещания, от него ушли менеджеры высшего звена (попробуй всех запомнить!), а минут через пятнадцать назначено было другое совещание, чёрт его знает – с кем.
Она встала на пороге огромного, как футбольное поле, кабинета. Он поднял голову и вскочил – узнал, конечно, попробуй не узнай этот пожар! – боясь поверить, боясь подойти. И сразу стало ясно, что никакой головы клонить не требуется. Они обнялись и долго так стояли – молча. Он поцеловал её в голову, а она сказала:
– Возьми меня к себе, РобЕртыч, не пожалеешь. Хоть кем возьми, хоть курьером.
Он взволнованно засмеялся и сказал:
– Эт у кого царицы курьерами служат? Будешь у меня главной начальницей. Как эту должность назовём?
– Сватья баба Бабариха.
– Так и запишем, – легко сказал он. – Будешь мне лучших писателей сватать.
Нет, собой и своей работой она Аристарха не грузила. Зато самого его называла Шахерезадой, не давала уснуть; как в детстве, требовала немедленного продолжения истории. Расталкивала, уже сонного:
– Погоди, не спи. А чем уголовники-бедуины отличаются от таковых евреев? Или арабов? И почему у тебя не могло там оружия быть – ну, в ящике закрытом хотя бы! В щёлочке какой-нибудь! Страшно же!
Он мучительно ждал возвращения сына откуда-то из Черногории, из Хорватии – в общем, из очередного джазово-мотоциклетного круиза с друзьями-лабухами, такими же, как он, шалопаями. Всё рассматривал фотографию – Надежда раза три заставала его за этим занятием, он быстро воровато ставил фото на место. А однажды слышала из-за двери ванной, как он разговаривал сам с собой, повторяя через каждое пятое слово: «Алексей…» – с разными интонациями. Подумала: «Репетирует!»
Тогда она поехала домой, на Патриаршие, и привезла в Серединки фотоальбом – обычную слюнявую хронику юной мамаши: младенец Лёшик на животе – круглая попка так и просит шлепка маминой ладони; Лёшик хохочет, вся мордаха в пюре, Лёшик на велосипеде – синяя курточка, голубая импортная рубашечка, вишнёвая бабочка – прямо шансонье; двенадцатилетний Лёшик на фоне открытой клавиатуры (это как раз когда она мыла полы бог знает у какой надутой швали, а он потом похерил все занятия); наконец, восемнадцатилетний Лёшик-студент, у мольберта: физиономия скучающая, хотя на мольберте – очень неплохая картинка. В общем, обычная горделивая материнская экспозиция, если не считать поразительного, до оторопи, сходства с папашей. Двойники с поправкой на годы. Так и хотелось сказать: «Этого не может быть!» – да она и говорила это себе все прошедшие годы.
Аристарх залёг с альбомом в спальне часа на полтора, и она не совалась с пояснениями, оставила его одного. Крутилась на кухне, засаливала огурцы – на кухне всегда найдётся что делать. Наконец он спустился, молча украл у неё таблетку от давления и долго торчал у окна, обхватив себя руками, как сирота на морозе. Она поглядывала искоса, ждала, когда он вздохнёт своё, уже привычное: «Что ты наделала, что ты с нами наделала!» Но он молча встал к раковине – мыть посуду. Посудомойка, конечно, существовала, но его успокаивал звук льющейся воды.
– А нельзя ли его как-то… вызвонить, – спросил через плечо. – И почему он сам не звонит?
А ты – ты звонил маме, когда на два месяца закатился с цыганами блядовать, причём в куда более раннем возрасте?
Надежда сострадательно вздохнула, подошла, перекинула ему через плечо кухонное полотенце – руки вытирать. Сказала:
– Я стараюсь не нарываться, себе дороже. А то возбухнёшь, огребёшь по полной и потом столько тех таблеток сожрёшь! Не психуй: вернётся в конце сентября, проявится. Постепенно познакомитесь – если будет на то его воля.
Если я ещё буду на воле…
– Он что – монстр? – спросил Аристарх растерянно и хмуро. Она сказала:
– Да нет. Обычная детская свинья.
* * *
Постепенно истекала, иссыхала последняя струйка того водопада облегчения, с которым он обрушил на неё всю свою другую жизнь, и главное, страшное: убийство на ферме.
С торопливым брезгливым отчаянием исторгал из себя слова, не проговаривая их, а мыча, доборматывая, выстанывая из себя всю ту ночь: как свет луны стекал по затылку убитого им брата, как обильно – от царапины на плече – лилась его собственная кровь, и как скудно чернели кровавые пятна от смертельной пули на белой рубашке Павла… Рассказывал прерывистым шёпотом, как, под приглядом гробовой луны, смывал с себя кровь в фонтане голубой деревни, молчащей, как склеп… И по мере того, как весь накопленный ужас, всё неподъёмное отвращение к себе поднимались к горлу и выдавливались, выплёскивались наружу словами – пусть неловкими, пусть неточными, но мало-помалу выстраивающими рассказ, – его трясло всё сильнее, по лбу струился пот, а джинсы на коленях, по которым он безостановочно катил ладони, стали влажными. Когда описывал, как Пашка вдруг крякнул и исчез с гребня горки и как, взобравшись наверх, он увидел того внизу – неподвижную рыхлую кучу, лишь брюхо ещё подрагивало, рвотный спазм подкатил к горлу, он кинулся в ванную, еле добежал.
И долго мылся там, полоскал рот, чистил зубы, проклиная себя за трусость, за хлипкость: вот, не выдержал, обрушил на Дылду всю тяжесть своей вины, своего преступления. Что ж ты за мужик, и как ей это теперь тащить!
Когда вышел, она сидела у стола в спальне в той же позе – императрица в ожидании донесений, – молча глядя в окно, будто и не двинулась, не шевельнулась, пока он возился в ванной. На его шаги обернулась и произнесла странно спокойное:
– В баню!
Он растерялся. Не таких слов о своей беде ожидал, не этого залихватского посыла времён их школьного детства. А она твёрдо повторила:
– В баню, сейчас же! Пропарю тебя, весь гной выйдет. – И тут улыбнулась: – Знаешь, какие душевные веники Изюм вяжет – берёзовые, шёлковые, – мечта моей задницы! Папка говорил: «В бане генералов нет».
Он подошёл, опустился на пол у её ног, тихо обнял колени, лёг на них щекой.
– И убийц – нет?
Она положила обе ладони на его чуть не под корень стриженую голову, просоленную сединой. Как сладко было держать эту голову в ладонях, как сладко и больно смотреть на эту седину – в царственной горечи безоглядной любви.