– Увижу наконец все твои шрамы, – сказала негромко. И те несколько минут, пока сидели, так странно, молча-навсегда припав друг к другу, задумчиво искала в памяти похожую композицию… И нашла наконец: Эрмитаж. Рембрандт, «Возвращение блудного сына».
* * *
Неожиданно для себя, сам себе удивляясь, он полюбил оставаться дома один. Дважды в неделю Дылда выезжала на работу в Москву (куда-то в район Варшавки, он не вдавался), где просиживала полдня в издательстве. «Руковожу процессом», – объясняла кратко. Как-то в самом начале на его вопросы о работе она пыталась что-то рассказать, быстро и ловко выговаривая нерусские слова, которых за долгие годы его отсутствия на родине расплодилось, как комарья: «органайзеры», «мерчандайзеры», «сегментирование аудитории», «определение стратегии развития». Но увидела его оторопелое лицо и рукой махнула. Зато подробно, в лицах, очень смешно и душевно описала своих топовых авторов, подчинённых, начальство…
Начальством, собственно, был некий «РобЕртыч» (невысказанное мнение Аристарха: «высококлассный мудак, как и ударение в его отчестве»), но Дылда его любила и, хотя сама же, похохатывая, рассказывала издательские анекдоты, в которых тот представал бенефициантом, в обиду не давала: худого слова не вставишь!
В общем, сказал он себе, унимая ревнивые позывы нагрянуть-глянуть, что за кони там пасутся вокруг его рыжей, – в общем, нормальная конторская служба – уймись!
И напрасно себя успокаивал! Вокруг Надежды возникли-таки завихрения и даже серьёзные атмосферные явления: посыпались отовсюду комплименты, взбодрились и забили копытами авторы – совсем нестарые жеребцы; дважды кто-то из них присылал анонимные букеты (в Серединки она их, само собой, не везла – не будите спящего зверя!). «Неужели действительно все эти феромоны-ароматы и прочая химия обволакивают наши возбуждённые души и тела, – дивилась она молча, – заряжают пространство, искрят и мерцают над нашими головами?»
Да она и сама перед собой преобразилась. Перестала мысленно именовать себя «мерзкой старой толстухой» и в зеркало смотрелась уже не для того, чтобы причесать «эту кошмарную паклю», а, скажем, губы подкрасить, тронуть румянами скулы, подобрать брошку к новенькому пиджаку. «А ничего баба! – говорила себе, критически осматривая отражение. – Ей-богу, ничего!»
Аристарху она ни капельки не верила – он был лицо заинтересованное и одуревшее. Она даже обнаружила, что он не видит, в чём она одета. Ибо, впервые за много лет изрядно потратившись на «гардеробчик», пыталась перед ним покрасоваться – с ужасным результатом:
– Ну, как? – Костюм был дорогущий, шёлковый, баклажанный, блуза с нежным, подчёркивающим шею, хомутовым воротником, а юбка расклешённая, так и вихрится, так и тает вокруг её длинных ног. – Как тебе?
– Что…
– Шмоточки-то новые!
– А… шикарно. А старые плохи были? Та рубаха лавандовая…
Она прыснула:
– Ты сдурел?! Это старьё, в котором я мою полы!
– А мне нравится, – сказал, смутившись. – У тебя в ней потрясающая грудь!
В такие её «служебные дни» он вставал пораньше, готовил завтрак, наслаждаясь тишиной, свежестью из распахнутых окон, скандальной музыкой птичьих разборок. Затем поднимался будить трудовой народ – отдельное утреннее счастье, с зарыванием холодного носа в тёплую шею и с законным ответом подушкой по мордасам.
Потом завтракали…
Впервые увидев в миске некую сотворённую Аристархом аппетитную композицию, она ахнула:
– Оладьи?!
– Ну.
– Оладушки?!
– Они самые…
Подбежала, схватила один двумя пальцами, свернула конвертиком, сунула в рот, вытаращила глаза:
– О-о-о!!! М-м-м-м!!!
– Ну что ты как варвар! – недовольно сказал он. – Вот мёд, вот сметана. Это серьёзное сооружение. Сядь как человек.
– Слушай! Это НАСТОЯЩИЕ оладушки! Не зря я тебя подобрала.
– Моя коронка, – скромно согласился он. – Рука на них набита. Мои девчонки их обожали.
– Какие… девчонки…
Он увидел её лицо и сам испугался, заторопился объяснять:
– Лёвкины девочки, «рыжухи», погодки, как родные… Понимаешь, единственная близкая жизнь… Иногда отпускал Лёвку с Эдочкой отдохнуть на недельку, и тогда жил у них, опекал задрыг, вот, готовил им всякое… оладушки тоже…
Поднял глаза, увидел её слёзы и замолчал, растерянный. С минуту молча они сидели над своими тарелками, не поднимая глаз.
– Я пытался жить, – проговорил он тихо.
После завтрака выходил к воротам – проводить. С неослабевающим удовольствием следил, как, с охами и причитаниями, она боярыней в повозку вздымается в свою любимую «Тойоту РАВ», паркетник-внедорожник; машет ему, открывает ворота и выезжает на деревенскую, в комьях и колдобинах, улицу. Но как бы ни хотелось ему выйти следом и помахать (дурацкий детский порыв – мамочка уезжает!), он не выходил. Тоже смешно: в деревне уже знали, что «у Надежды – хахаль». «Ну и пора, – с одобрением говорила Дарья Ниловна, медсестра, соседка через два дома наискосок. – Одинокая баба – холостая кобыла». (Изюм с восторгом доносил все сплетни.)
Затем он входил в дом и закрывал за собой двери.
В тот первый раз, когда она собралась в Москву, он распсиховался до стыдобы. «Зачем? Куда?! – повторял, чуть ли не в панике. – Разве ты не можешь работать из дому? Три часа переть по загруженной дороге, водилы наглые, аварии через каждый километр! А если ты не вернёшься?!» – и в глазах взрослого бывалого мужика метался настоящий детский страх. «Лёшик, – подумала она, стараясь не улыбаться. – Это просто Лёшик».
На пороге веранды схватил её и не отпускал – не в шутку, всерьёз, – она поняла это по клещевому захвату, с которым прижал её к себе. Тогда она принялась гладить плечи, уши ему трепать, как Лукичу, шёпотом приговаривая что-то шутливо-успокоительное, дурацкое, ласковое… медленно разнимая его руки, как разнимала когда-то руки вцепившегося в неё сына, ненавидевшего садик, школу, любое сборище чужих людей.
И Аристарх остался в доме один.
Прибрел в кухню, сел на стул. Животные – оба, словно почувствовав его настроение, – мгновенно возникли рядом: Лукич, безгрешная душа, подошёл и лёг у ножек стула, а лукавый Пушкин, красноречиво поглядывая на стол, ещё не убранный после завтрака, так и вился у ног, не решаясь пока вспрыгнуть на колени (и транзитом – на стол) к этому странному гостю, который задержался в доме так надолго.
Впервые в полной тишине Аристарх заметил и услышал тиканье трёх разных часов на первом этаже, а чуть погодя – и разговор их: вежливый краткий бом, рассыпчатый звон хрустальных рюмочек и властный велосипедный звонок.
Поднялся и впервые обошёл все закоулки-эркеры, кладовки-закутки этого странного, придуманного хозяйкой, ни на что не похожего дома-приключения; спустился в подвал, где обнаружил три огромных холодильника, забитых консервацией и рядами бутылей с пятью, по крайней мере, сортами наливок; поднялся на верхний – просторный, без перегородок, и пустой – гуляй-ветер – третий этаж, с единственным, но огромным предметом мебели: старинным кованым и совершенно пустым сундуком, будто принесённым сюда из русской сказки на ковре-самолёте. Зачем, господи?! На черта ей этот сундук?!