Расхохотался… прослезился… С острейшей пронзительной ясностью вдруг осознал и ощутил, что ни один мужик не бывал здесь хозяином – чувство стыдное, горькое, опалённое их необъятной разлукой и тяжёлым солнцем их любви, – но такое понятное любому ревнивому сердцу. Впервые подумал этими вот словами: «Наш дом…»
Спустился вниз, побродил, трогая все диковины, узнавая свой, уже, конечно, свой Восток, иерусалимские медные турки-плошки с арабского рынка, зная уже, что где-то там, в пригороде Иерусалима живёт близкая Надежде душа, какая-то Нина («Я тебя непременно познакомлю! Она чем-то, знаешь, на тебя похожа…»).
Сел опять на стул, растерянно поглаживая колени ладонями, скрепляя сердце и готовясь превозмочь этот день – без неё…
Под плетёным диванчиком – якобы из имения Гончаровых, Полотняного Завода, и Пушкин якобы на нём сидел – катались клочья пыли. Ещё бы: всю эту неделю Дылда возилась, кормила, выслушивала, парила в баньке, оглаживала и выхаживала и во всю бабью мощь любила своё старо-новое приобретение. Подумал: позор и ужас! Ты разве мужик? Ты – ничтожество и слякоть!
Тряхнул башкой, снял майку, закатал до колен штаны, вынес из кладовки пылесос, ведро-тряпку-швабру – принялся за уборку. Полдня пахал, как самый добросовестный, чистый с утра алкаш, которому не по часам платят, а за сделанное, вот и старается истово, зная, что праведный опохмел – вот он!
В общем, въехал в дом…
И теперь, к возвращению Дылды с работы, хозяйство сверкало, докипало на огне и вкусно пахло, а также досыхало на лужке или, уже выглаженное, лежало стопкой на пушкинском диване…
За столом обычно уже восседал Изюм, которого гонишь в дверь, а он в окне торчит. Надежда считала, что Аристарх Изюма возмутительно разбаловал. «А как соседа чаем не напоить!» – возражал он. Тем более каждый вечер тот приносит новости со всей округи. Серединки знает, как собственный сарай.
К тому же Изюм проникся к Аристарху, которого упорно продолжал именовать «Сашком», медицинским уважением. Оказался пламенным симулянтом, почище какого-нибудь заключённого террориста, и каждый день находил в своём организме новую интересную хворобу, которую жаждал с доктором обсудить.
«У меня на копчике грыжа, – сообщал открывшему дверь заспанному «Сашку». – Боль в копчике, чтоб ты знал, приравнивается к зубной, – подсказывал на всякий случай. – Слышно, как кровь в жопе бьётся!»
И шёл следом в кухню, наблюдая, как едва проснувшийся доктор набирает в чайник воду, включает его, затем смешивает в чашке холодную с кипятком, выдавливает туда половинку лимона и выпивает. «Полезно?!» – спрашивал преданно и выслушивал лекцию о пользе щелочной среды.
Лето всё длилось – щедрое, жаркое… Иногда потряхивали грозы в тополях – налетит, окатит кипятком и – мимо, мимо… И небо уже снова поднялось, томно выгибает синий свод, выкипает молочным паром облаков, а лужок дымится под солнцем. Дни мчались, как безумные, – травные-пахучие, грибные-ягодные.
Ночи были медленными и юными, исходящими тёмным любовным мёдом…
Дважды Изюм помогал Аристарху косить траву, и после работы они – умытые, праздные, босые, – сидели на крыльце в длинных тенях, любовались лужком. Небольшой отряд грачей неторопливо обходил свежевыбритый газон – казалось, что смотришь на пингвинов в перевёрнутый бинокль, так они степенно, вперевалочку, а главное, коллективно передвигались по лугу.
Лукич с Пушкиным, шкодливая парочка, тоже выходят и садятся рядком, как в кино, – наблюдают. Лукич просто глазеет, у него охотничьи инстинкты спят крепким сном. А вот у Пушкина мышцы под шерстью ходуном ходят волнами, от башки до хвоста. По меткому замечанию Изюма, «он понимает теперь, что такое неосуществимая мечта». Хотя данную мечту Пушкин ежедневно осуществляет: пойманных пленников тащит в дом и там пожирает. Только вчера Дылда обнаружила под собственной кроватью холмик из перьев, крыльев и хвостов, поймала Пушкина и мордой тыкала в эту кучу, после чего ещё побила своей тяжёлой рукой. Громко поклялась, что прикончит, если ещё раз он «устроит под кроватью кладби́ще».
– Похудели они у тебя… – замечает Изюм ревниво.
– Почему похудели? – Сашок пожимает плечами. – Я их кормлю.
– Знаю, как ты кормишь: крапивным супчиком.
Изюм, конечно, переживает присутствие Сашкá в своей нынешней жизни, хотя и понимает, что оно не обсуждается. Но отказать себе в удовольствии поучить нового соседа, покритиковать, просто прокомментировать то-сё, не может.
– Вот скажи, зачем Петровне красить дом в кофе с молоком? – замечает как бы невзначай. – Покрасишь дом в кофе с молоком, обязательно что-то сопрут. У неё вообще тяга к великим делам. А я говорю, как Толстой: сделай сначала малое – купи светящуюся нить, шило купи сапожное, создадим тапки, как итог и вершину моей творческой мысли. Я весь интернет облазил: такого нет нигде. Ни в Швеции, ни в Гренландии. Никто не допёр, кроме меня! Фонарики в тапки вставляют! И что же: встаёшь ты ночью, сунул ноги в тапки, фонарик зажёгся – ты идёшь в туалет? Это ж бредятина полная. Пошлость!
Изюм сейчас временно безработный, так что взгляд окрест у него широкий, ничем не ограниченный. С Межуры ушёл после скандала, о котором предпочитает говорить обиняками, «как Печорин»: «После того, что со мной было – Гнилухин, Жорик хитрожопый, – я на них смотрю как на ромашку. Но я устал. И я ушёл…»
Сашок больше молчит. Он вообще, на взгляд Изюма, большой молчун и, в общем, мужик суровый. Тем более Изюму непонятно, как такой мужик согласился сидеть при бабе в домработницах. Хотя, если подумать, говорит себе Изюм, а ты-то – кто? Ты и есть домработница при Маргарите. И разговоры у тебя все одомашненные.
– Я как-то сделал сорок кэгэ жульена! – вспоминает он мечтательным голосом, после какого обычно распахивается занавес и из-за кулис, перекатываясь через голову и легко вскакивая на ноги, в блёстках и перьях выступают цирковые акробаты. – Купил пятнадцать кэгэ шампиньонов, двадцать банок сметаны, восемь кэгэ лука, шесть куриц. Два дня лук жарил! За это время потихоньку одну курицу схомячил. Целый день занимался грибами: в жульен, понимаешь, только шляпки идут. Пожарил… на это ушло полтора кэгэ сливочного масла. Смешал – смотрю, густовато. Налил туда молока, пачки четыре… и понял, что никогда это всё не съем. Стал ходить раздавать. Два месяца ели всей деревней! Ко мне из Коростелёва приезжали! Люди моим жульеном макароны поливали!
– Изюм… – спрашивает Сашок, – а зачем пятнадцать кило, а не два, не три?
– Дак в лотке же пятнадцать! – объясняет Изюм бестолковому. – А скидка на лоток полтыщи рублей! Просто захотелось бешеного праздника…
Он задумывается и спокойно, даже проникновенно добавляет:
– Надо что-нибудь такое изобрести, чтобы радовалась душа. Например, я могу вести авиамодельный кружок. Или секцию тенниса. Ну когда-нибудь же это будет?
Хмельное сумасшедшее лето наконец утомилось, стало угасать… Днем солнце ещё грело, ещё трепетали мотыльки над кустами, но утренники уже были холодными. В лес в этом году ходили нечасто, там была пропасть кабанов. А грибов белых так и не дождались, довольствовались лисичками.