Париж на востоке скрылся в тумане зноя и белого света. Солнце висело прямо над городом, и на него было почти невозможно взглянуть. Но Жюль знал, что в зените его лучи озарят каждую дверь, каждое окно, каждый позолоченный флёр-де-лис
[68], изваяет их в трех измерениях, добавит глубины тенью, расцвечивая и выделяя каждую деталь. Хотя ни один самолет не полосовал синеву, Жюль явственно слышал гудение пропеллера, как в юности, когда этот звук не казался отголоском старины, а просто задавал нужный тон летнему утру или полудню. Он тосковал по маме, по отцу, Жаклин, Катрин, Люку, Элоди, Амине – даже по Амине, последней своей любви. И он действительно ее любил. Он старался поступать правильно с каждым из них, но не смог. Потоки прожитых лет смыли все, кроме любви и совести, только они остались нетронутыми и сверкали на поверхности. Париж начал проявляться, когда солнце стало клониться к западу. Он решил, что, как только почувствует дуновение ветерка, начнет бежать.
* * *
Арно и Дювалье думали, что выехали из комиссариата в Пасси достаточно рано и застанут Жюля дома. Они решили, что между сменами в участке будет поспокойнее, но это была пятница, да еще и август, смены переставили, в комиссариате было не протолкнуться, и улица напротив кишела полицейскими в форме, сновавшими туда-сюда. И потом, когда Арно и Дювалье выехали в западном направлении, дорога оказалась так запружена, что они застряли в туннеле, гулком от сигналов и дымном от выхлопов.
– Все уезжают из Парижа, потому что сегодня пятница, – возмущался Арно. – Почему бы им не выехать в четверг вечером? Какая им разница?
Он был весь на взводе.
– Многие не любят вести машину в темноте, – ответил Дювалье. – Особенно старики, у которых к тому же и зрение уже не очень. Я слыхал, кстати, что и нюх притупляется к старости.
– Так ехали бы в четверг утром. Они все равно на пенсии.
– Вот ты им об этом и скажи. В следующий раз выйдет Олланд речь толкать, а ты его отпихни в сторону и прикажи старикам уезжать на отдых в четверг утром. Если можно Муссолини и Путину, то почему тебе нельзя?
Поток машин потихоньку тронулся, и, поскольку Сен-Жермен-ан-Ле был неподалеку, вскоре они уже барабанили в ворота Шимански. Клод в это время находился на южной стороне сада и занимался любимым делом – высаживал цветы, руки у него были по локоть в супеси, и это была самая лучшая супесь, потому что миллиардеры могут позволить себе почву высочайшего качества – легкую, но идеально плотную, консистенции шоколадного пирога и цвета темной английской сыромятной кожи. Цветы, высаженные в такую почву, прямо-таки взрывались в воздухе, что твой фейерверк. Совершенство правильно высаженного и тщательно ухоженного сада явственно дает понять, что жизнь не напрасна. Поэтому Клод сказал, заслышав стук:
– Не открою. Пусть идут к дьяволу.
Впрочем, Дювалье был парень настырный и не просто с виду казался находчивым, он таким и был. Когда никто не отворил, он принял это как вызов и десять минут безостановочно грохотал в ворота. Затем он попросил Арно подсадить его. Арно был очень сильный малый и сумел вытянуть руки достаточно высоко, чтобы Дювалье, стоя на его сплетенных ладонях, как цирковой акробат, смог без труда заглянуть поверх стены.
– Он в саду, – сказал Дювалье.
– Лакур? – сдавленным голосом спросил Арно.
– Садовник. Эй! – заорал Дювалье. – Эй! Вы!
Клод всадил лопату в землю, сплюнул в сердцах и поплелся к воротам. Когда он открыл, вид у него был не слишком радостный.
– Почему вы не позвонили и не договорились о встрече? – проворчал он.
– Мы не обязаны звонить, – сказал Дювалье. – Мы полиция.
– Ну да, ну да. Договориться заранее было бы разумно, но я забыл: вы же полиция, и это не для вас. Чего вам надо?
– Лакур где?
– Вы разминулись.
– Он ушел?
– Да, он ушел. «Вы разминулись» означает именно это. Вышел прогуляться утречком. Он вернется.
– Когда?
– Пополудни где-то. Он каждое утро выходит – даже зимой. И упражняется, упражняется как маньяк. И плавает – то ли худеет, то ли еще чего – и бегает. Просто чокнулся – ведь куда ему, в его-то годы. Потом он покупает газету и читает ее в кафе. Потом идет домой. Как часы.
– И чем же он занят сегодня?
– Понятия не имею. Обычно всем сразу, если на Большой террасе не слишком замело, чтобы бегать.
– Можете описать, во что он одет?
– Он бегает и плавает в одних и тех же шортах. Я не видел, взял ли он свои очки для плавания. В них хорошо под водой смотреть. Поэтому по телевизору могут снимать рыб под водой. Начните с бассейна в парке, если хотите его поискать. У нас тут тоже есть свой бассейн, и Шимански уехал. А когда Шимански тут жил, так из уважения к нему и его семейству Лакур никогда в нем не плавал. Он ходит в муниципальный. Если не найдете его там, я скажу ему, что вы приходили, когда он вернется.
– Не говорите.
– Почему? Вы серьезно?
– Просто не говорите.
– Нет такого закона… – начал было Клод.
– Есть, – сообщил ему Дювалье. – И вы можете сесть в тюрьму.
– Я тюрьмы не боюсь.
– Зато я боюсь, – сказал Дювалье. – Я видел, что это такое. На вашем месте, да и на месте любого я бы боялся тюрьмы. Вы любите поесть? Тогда бойтесь тюрьмы.
Когда детективы уходили, Дювалье оглянулся и спросил:
– Какой еще Шимански? Шимански, который промышленник? Это что же, его дом?
* * *
Даже в свои годы Амина Белкасем была поразительно хороша собой, и лицо ее так и светилось добротой и любовью. С тем же захватывающим дух одержимым трепетом, с каким Жюль бродил возле дома Элоди, Амина снова шла по Пассажу Ливри к укромной маленькой площади, где ей открылось, что за те несколько минут, что Жюль водил ее по своему кабинету, и даже еще раньше, – с первого взгляда она влюбилась в него без памяти.
В почти подростковых бредовых грезах ей мерещились свадьба, счастье, довольство. Но она прожила долгую жизнь и знала, что нельзя бежать вприпрыжку, надо делать по одному осторожному шажку за раз. Если он встретит ее в своем привычном месте, все станет очевидным, но и чуточку небесспорным. Она надеялась: если у него на уме то же, что и у нее, то он придет туда в то же самое время, что и вчера. Поэтому она села за столик и, когда подошел старик-хозяин, заказала чая. Когда тот принес ей чай, Амина развернула газету и сидела, глядя сквозь страницы. Перед глазами ее проплывали воспоминания.
Из-за того, что отец был мусульманином, а мама – из колонов, оба семейства, если не считать немногих тайных и полных слез визитов обеих бабушек, навсегда отреклись от своих детей. Родившись в Алжире, родители Амины тем не менее встретились в Париже во время войны. Ни тогда, ни после для них не имело значения, что он мусульманин, а она католичка. Им очень тяжко жилось в Алжире, но вскоре, Амине в ту пору было лет семь или восемь, началась война, и семье пришлось бежать из страны. Во Франции жизнь оказалась не легче. На отца нападали на улице, Амину оплевывали в школе. Ее единственными друзьями были книги, отчасти поэтому она неизменно оставалась первой в классе. Но когда она подросла, выяснилось, что уже недостаточно быть одинокой и первой. Ей нужно было что-то любить, независимо и отдельно от родителей. Для этого она выбрала неточные, но пылкие воспоминания, в которых эмоции и удовольствия детства были сосредоточены в красках и ощущениях.