– Я и впрямь не могу пригласить вас в комнаты, у меня не убрано. Вы не против посидеть на кухне?
Мы почти убежали от нее.
Кто-то еще не впустил нас, потому что в доме был больной. В общем, никто не пригласил зайти. Никто не предложил еды или кофе. Никто не спросил об отце и об остальных родственниках.
Мы поняли, что все они считали нас мертвыми, и подозревали, что они или продали доверенное им имущество, или расставили наши вещи как собственные и хотели присвоить их. Они даже не понимали, что мы не пришли требовать назад то, что нам принадлежало, – это не имело для нас большого значения. Нам нужны были приют, немного еды, доброе слово. Когда мы увидели, что только сконфуживаем всех, то уже не решались постучаться к кому-то еще.
Бредя в каком-то ступоре, мы наткнулись посреди улицы на нашу бывшую служанку, которая, заметив нас, убежала. Что интересно, на ней было надето одно из маминых платьев, доверенное ей на хранение.
Тогда мы поняли наконец, каково наше положение. На лицах отражалось гораздо больше ужаса, чем радости. Мы для всех умерли, нас похоронили. И теперь мы стали призраками, от которых хотели одного – чтобы из гроба они не тревожили живых.
Мы с матерью сели на скамейке в парке и печально посмотрели друг на друга. Наступил вечер, мы устали, проголодались и не знали, что нам делать. Подошел смотритель парка, чтобы расспросить нас о нашей судьбе. По одежде легко угадывалось, что мы вернулись из заточения. Он разговаривал с нами добросердечно, и мы рассказали ему, что нам довелось вытерпеть. Служитель попросил подождать, ушел и вернулся вместе с женой, несшей кувшин молока и большую тарелку koláče — чешской сладкой выпечки, лакомой для меня в детстве. Нас очень тронула доброта чужих людей, которые в тот первый день на родине сделали для нас больше, чем все наши знакомые и близкие.
Наше самочувствие немного улучшилось, и мы вернулись к Соне, в шесть часов, как она нам и предложила, но ее не оказалось дома. Мы долго ждали ее, но она так и не появилась, хотя уже настала ночь. Это был очень горький опыт. Нам пришлось отправиться в муниципальный ночлежный дом с выданными купонами для бездомных. Мы провели там ночь в слезах, лежа на одной кровати.
Не такой нам представлялась первая ночь в Пльзене после трех лет вынужденного отсутствия.
* * *
Что поразительно, наутро мама чувствовала себя хорошо и взяла хлопоты на себя. Когда мы уезжали из Бельзена, она была ребенком, а я матерью. В Пльзене к ней внезапно вернулись силы, и мы опять поменялись ролями.
Утром мы вновь посетили отдел репатриации, и там моя мать потребовала, чтобы нам оказали помощь. Чиновники дали кое-какие деньги на покупку еды и одежды, хотя все продавалось порционно и большого выбора не было. Они предоставили нам квартиру, где нам надлежало оставаться, пока не отыщется что-нибудь получше. Мы провели там ночь в окружении вещей, брошенных немцами, и портретов Гитлера на стенах. Мы едва сомкнули глаза, обстановка очень удручала нас, вызывала клаустрофобию. Утром мы с первого взгляда друга на друга поняли, что не останемся там.
Мама отыскала старых товарищей отца по «Соколу», и после их вмешательства нам выделили современную квартиру, в которой мы и жили до восстания 1953 года. Моя мать собрала все документы, необходимые для реституции, среди прочих – свидетельство о смерти папы, и получила право запросить мебель из так называемого национального фонда, то есть конфискованную у изгнанных немцев. Так мы добыли стол, несколько стульев, две кровати и гардероб. Я подала прошение о выдаче мне фортепьяно и была рада обзавестись инструментом Bösendorfer. Как только я вновь смогла упражняться в игре, мне показалась, что возобновился однажды прерванный ход жизни.
Мы начали искать работу, но, что важнее, нам еще понадобилось время, чтобы приспособиться к жизни на свободе. Вернуться к норме оказалось ужасно тяжело. Я была подавлена, но скрывала это. У нас появилось так много непривычных возможностей, и надо было приучать себя пользоваться ими, главным образом – освоиться с чувством, что можно пойти, куда пожелаешь, например в туалет, не спрашивая ни у кого разрешения. Мы провели годы в мире без личного пространства, и право закрыться в комнате и оставаться там одной представлялось мне чем-то необыкновенным.
Другим роскошеством был сон на настоящей кровати, с простынями и подушками, как и то, что можно есть, когда хочется. Одно из самых любопытных ощущений я испытывала, передвигаясь по улице в одиночку, а не в группе из пятерых человек, с опущенной головой, с взглядом, не отрывающимся от ног впереди идущей заключенной. Поначалу у меня получалось идти только рядом с кем-то или вдоль стены, иначе накатывали тошнота и головокружение.
Мы узнали, что из трех тысяч пльзеньских евреев вернулось домой меньше трехсот. Значит, нам повезло, мы выжили, но это не значило, что теперь нам жилось хорошо. Не было ни родственников, ни работы, ни денег – только немного мяса и овощей.
Единственным светлым пятном стала моя поездка на две недели в реабилитационный лагерь в Остравице, в горах Бескиды. На этот водный курорт посылали детей и подростков, переживших войну. Там нас прекрасно кормили, заботились о нашем здоровье. И там я встретили писателя Арношта Лустига, с которым много спорила о русских и об их политике. Лустиг в то время был восторженным человеком, почти фанатиком, свято верившим в коммунизм, как и многие другие.
После войны я впервые сфотографировалась. В восемнадцать лет я выглядела тридцатилетней женщиной. Вернувшись в Пльзень, я поняла, что и мать выглядит шестидесятилетней, а не сорокалетней.
Благодаря нашим знакомым из «Сокола» мэр помог матери вернуть ее магазин. Сперва понадобились документы, подтверждающие смерть моих отца и деда, с точным указанием, где и как они умерли. Мы все еще уповали на то, что возвратится дядя Карел, он стал бы настоящим благословением для нас – деловым компаньоном для мамы и отцовской фигурой для меня.
Через некоторое время мы узнали о его судьбе. Дядя пережил Терезин, Освенцим. В последние дни войны его посадили в вагон для скота, вероятно, намереваясь отправить в австрийский концлагерь Маутхаузен, но он ухитрился бежать, когда поезд проходил Чехословакию. Дядя Карел добрался до города Садска к востоку от Праги, где чехи сразу догадались, что он беглый узник, и спрятали его в местной тюрьме. Увы, кто-то донес, нацисты заявились в тюрьму и застрелили дядю Карела 4 мая 1945 года, за четыре дня до полного освобождения страны советскими и американскими войсками.
Расстроенная и раздраженная, моя мать сперва собралась в Садску, чтобы найти того, кто выдал дядю Карела нацистам, и добиться его наказания. Но потом она вспомнила слова отца, что карать – дело Бога, а не наше, и неохотно отказалась от своего намерения.
Погибли и остальные родственники, все мои дяди и тети и больше десятка двоюродных братьев и сестер. Власта, певица, была убита в 1942 году вместе со своим мужем Арноштом и двумя детьми. Тетя Зденка умерла в том же году, и тетя Иржина в Освенциме тоже. Лишились жизни родственники матери из Добржича, кроме тех, кто уехал в Англию и Америку, так что кроме моей кузины Сони, которая в итоге все же стала нам помогать, никого не осталось. Позже объяснилось ее поведение в тот день, когда мы впервые постучались в ее дверь. Она была еще ребенком и знала о смерти своей матери, тети Иржины. Она думала про нас: почему выжили они, а не моя мама?