– Ну что ж, – поспешил Ярослав Васильевич, – и стихи он нам прочел пристойные. Я думаю…
– Особенно два! – вякнул не к месту рядом с ним сидевший поэт Николаев, какой-то чин в секции.
– Все три! – подвел черту Смеляков.
Так счастливо окончилось мое первознакомство со столичными поэтами, большинство из которых я знал только по их книжкам. Да и рекомендации у меня были серьезные: категорические и, можно сказать, художественные – от Александра Межирова и Марка Соболя и коротенькая, сквозь зубы (Лариса Васильева попросила) – от Виктора Бокова. Все трое – по-теперешнему авторитеты. Поклон мой вам, люди хорошие, запоздалый, за поддержку.
Конечно, я перестал быть отщепенцем, кустарем-одиночкой, стал членом, как бы даже передовым членом общества, но как был, так и остался никем для этого высоколобого собрания. Чужак. Выскочка. Песенник. Дешевка! Если и литература, то второго сорта. Вольно вам так считать, господа, а мы хором, всей страной будем петь мои песни. Вспомню, к слову. Было время, когда Римма Казакова, тогда секретарь Союза писателей, дама достаточно бесцеремонная и не очень жаловавшая нашего брата (под нашим братом имею в виду лично себя), вдруг прониклась уважением к Лене Дербеневу, автору множества известнейших песен. И ну его изо всех сил по делу, а не по блату, устраивать в Союз писателей, вот решила сделать богоугодное дело, и все.
Не тут-то было! Ее товарищи – «гении» – выставили заслон: не пущать! И так и не приняли талантливого поэта в Союз.
Сейчас совсем другие времена: соревнуясь между собой, разные союзы писателей наперебой набирают новобранцев. Российские – себе, московские себе. Надо осторожно обходить оба этих дома, а не то схватят под мышки – и в Союз. Вот потеха!
Тюльпаны разводят
Соседи мои, латыши.
Весною восходят
Тюльпаны – их песня души.
Лилового цвета,
Медового цвета,
Голландских и финских кровей.
Поползал по грядкам хозяин,
Как тот муравей!
И врыл флюгера,
Чтобы скрипом пугали кротов,
Прокормятся, чай,
Без тюльпанов заморских сортов.
И землю просеял сто раз –
Не земля, а халва,
Чтоб даже травинка не вышла,
Не то что трава!
Когда я встаю спозаранку,
Часу этак, может, в шестом,
Зевая над чистым,
Не тронутым мыслью листом,
Я знаю: мои латыши
Уже встали,
И легок им труд!
И надо трудиться,
Трудиться, трудиться –
Тюльпаны взойдут.
Колесо обозрения
Близится к концу долгая моя дорога в дюнах. В дюнах, в соснах, в карцерах, теплушках, воронках, под конвоем, под ярким светом концертных софитов. Есть еще заначка жизненных сил, но все больше разных таблеток на тумбочке набирается, все менее охотно отзываюсь на суетные приглашения тусовок, и я понимаю – осталось немного.
И охота забраться на продуваемую высоту какой-нибудь тригонометрической вышки в поле, из опоясывающих весь земной шар (занятие опасное – лазил, под тобою никакой опоры – ничего!), и оглядеть оттуда вехи своей долгой и все-таки, в общем, счастливой жизни. А еще проще и удобнее – увидеть ее с колеса обозрения ЦПКиО: житель-то я городской, московский!
Начиналось все безоблачно и с ходу, с высокого старта: детство в семье одного из отцов знаменитого города, первые роли в драмкружке, похвальные грамоты, лидерство в дворовом футболе, почти равное славе, немка, скрипка, записочки от девчонок. Так быстро все это промелькнуло, что мне не вспомнить даже, чем я тогда питался. Да ничем, футболом единым.
А потом, с четырнадцати лет и почти на всю жизнь – член семьи врага народа, сам – враг народа, пария, вынужденный прогибаться и таиться, врать в бесчисленных анкетах, несмотря на полную реабилитацию: года-то, там проведенные, никуда не денешь!
Артиллерийское училище даже на войну не посмело выпустить меня лейтенантом, первого своего отличника, отдел кадров докопался до им же погубленного папаши. Фронтовые раскисшие дороги – раскисшие запоминаются больше, потому что именно по ним не катит сама наша противотанковая пушка «ЗИС-3» (даже пушка имени Сталина!). Ордена, контузия, госпиталь, наконец, город Берлин и речка Эльба. Так быстро в анкете не напишешь – там дата приема, дата увольнения, а здесь хоть и длинная, но лирика.
Крутись, крутись, колесо, разматывай помаленьку мою запутанную жизнь! Тюрьмы, пересылка, этапы, вологодский конвой, лагеря. А в лагерях все перепробовал: лес валил, грузчиком два года на северном завозе был? Был. Рельсы из ледяной воды под сто граммов спирта тягал? Еще как. Доходил от голода и фурункулеза. Работал, не умея на счетах считать, бухгалтером. А потом принял связку ключей в крови – убили восемнадцатью ударами заточкой прежнего завстоловой. Смелости хватило! Недолго покашеварил и стал экспедитором технического снабжения – из города Соликамска возил все, что тайга требовала: запчасти, стройматериалы, горючее. Это запомнилось. Метель, большак, сорок пять градусов мороза, а ты сидишь сверху, на бензовозе; там у тебя к поручням ящички привязаны, а в них – звездочки к электропилам – дефицит, без них лесоповал остановится. Сидишь, как ребеночка, руками держишь. Потеряешь звездочки – потеряешь голову. Так и замерзаешь – от чайной до чайной. А в чайной – борщ горячий да водки стакан, а все выбегаешь: выглядываешь – не спиздили ли звездочки, будь они прокляты.
А потом – шабаш, начальник: справочка, пять селедок и проездной литер домой. А дома-то нет, нелюбимая жена не ждала, значит, к маме. А мама сама жена врага народа, ну что ж, два врага – не так уж и много в одной необставленной комнате.
Вот жизнь, никак ее коротко не пробежишь. Но уж скоро перевал. Еще поездить без билета из Орехово-Зуева в Москву, в той самой увековеченной Веничкой Ерофеевым электричке: Павлово-Посад, Фрязево, Кудиново, Купавна. А что делать, если у тебя в кармане всего рубль, а до вечера в Москве хоть булочку с чаем перехватить надо. Вот гонорарчик днем в какой газете перехватим – и назад, пожалуйста, как Савва Морозов, а не как Веничка Москва-Петушки, с билетом, с бутербродом, с гостинцами для семьи.
Два-то раза всего и был женат, немного, несмотря на нормальный интерес к женщинам. Сорок четыре уже года счастья – просыпаться и видеть рядом с собой на подушке лицо любимой Лидочки, очей очарованье, – никакое другое рядом и не воображу – не подойдет! Всегда ей в моих глазах те же 18 лет. Это ли не зачеркивает все мое, хоть и стенографически записанное, лихолетье? Подходите, контролеры, требуйте штраф – за все годы рассчитаемся. Лидочка, достань кошелек!
И давно уже посторонние на улице узнают, и кланяются, и автографы просят, и, главное, вижу – любят. Хоть и понимаю, что это результат телевизионного и газетного мелькания, все же радует: частичка-то малая и мне причитается. Хорошо заканчиваю. Правда, наверное, лучше плохо начинать, чем хорошо заканчивать. Но плохо начинать мне уже поздно.
И любят, и говорят свое (кто только это выдумал?) – спасибо, что вы есть!