Кажется, только в одном стихотворении Самойлова есть прямое упоминание о Бродском:
Спят камины, соборы, псалмы,
Спят шандалы, как написал бы
Замечательный лирик Н.
Самойлов любил поэму Бродского «Большая элегия Джону Донну». Я когда-то включил ее в композицию, которую составил из самого-самого любимого и, как мне кажется, понятого мной, и записал на пластинку. Затем кроме пластинки я не раз возвращался к разным формам работы со стихами Бродского. Снял маленький телефильм, читал на радио, в концертах, а потом поставил и моноспектакль, где читал документы, собственные воспоминания о поэте и даже спел два-три романса на его стихи. Еще два пела Анна.
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала,
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
«А эту зиму звали Анной, она была прекрасней всех!» У Самойлова Анна – почти муза. Мне же в письме он писал так:
Много я писал про Анн,
Обучаясь на поэта.
Я водил их в ресторан.
Было то, и было это.
Что за Анны, Боже мой!
Я их помню по приметам:
Этих я любил зимой,
А в других влюблялся летом,
Были глупы и умны,
Добродушны, простодушны,
И большой величины,
И легки, полувоздушны.
Расставался с ними я
То с печалью, то с обидой.
У тебя теперь своя,
Так что, Миша, не завидуй!
Анна, Анна! Что же ты раньше положенного срока врываешься в это повествование? Еще не время. Пока я все еще в 1985 году в Пярну, в Пернове…
Коньяк? Он в «Кунгле» слишком дорог.
А дома нету ни хрена.
Съедим при наших разговорах
Мороженое, старина.
Возьмем рублишко у Регины
И вместо пьяной мишуры
Съедим с тобою витамины,
Белки и прочие жиры.
Мороженым мы будем сыты,
Закурим – ярые курцы!
Здесь покупатели – семиты,
Нордические продавцы…
Все же нашлось несколько рублишек, и мы в тот же день дернули по сто граммов коньяку, несмотря на его дороговизну. Потом пришел Захарченя, принес бутылек, добавили, и Д.С. тут же за столом накатал приведенное выше. Сейчас, когда пишу о Самойлове, разбираюсь в его письмах, напечатанных на машинке, написанных от руки, датированных и без даты, натыкаюсь на такие вот импровизации, задаюсь вопросом – имею ли я право выносить весь этот милый сор из нашей хаты? Не повредит ли это памяти поэта? Ведь он по сто раз переделывал то, что предназначалось для печати, доводил строку, рифму, деталь, знак препинания до кондиции перед тем, как подписать верстку. А я привожу здесь предназначенное исключительно мне, шуточное и за секунду сделанное, да еще не всегда «зрелым, ясным и трезвым»… Не грешно ли это? Но как избежать соблазна облегчить себе труд воспоминаний о человеке и, вместо мучительного для меня поиска слов, которые должны «передать, описать и выразить», не воспользоваться документом? Так что этот грех, Дэзик, я беру на себя, и уж ты не суди меня строго. Пусть придирчивый и требовательный читатель обвинит во всем только меня и скажет: «Вольно же было Самойлову доверяться Ко-закову».
Из разных писем конца 70-х – начала 80-х…
«Дорогой Мигуэль. Рад был получить твое письмо, из которого явствует, что ты в деле. А это единственное спасение в наше время, где нет даже бесплодных чаяний. Запретный список стихов Пушкина на радио и ТВ, приведенный в твоем письме, меня печально позабавил. Он подтвердил мою давнюю идею, что просачиваться можно только сквозь щели. А их, как ни задраивай, все несколько останется».
«Дорогой Миша! Радуюсь твоим английским успехам и бодрости духа. (В 1977 году я с Театром на Малой Бронной гастролировал в Англии на Эдинбургском фестивале. – М.К.) В большинстве писем, которые я получаю, описываются неудачи и унылое состояние. Твоя манера жить мне нравится, даже со всеми поправками на виски без содовой. Наши пороки – продолжение наших достоинств. Мне приятно, что это понимает мудрая Галина Ивановна, и уверен, что эта мысль близка строгой, но справедливой Р. С. Другой на твоем месте на сто фунтов купил бы какой-нибудь МОХЕР (я, правда, не знаю, что это такое, но звучит приятно), а ты купил пояс с бляхой и пропил все фунты с Олегом Далем… У меня внешних новостей мало. Пытаюсь усовершенствоваться. А тут начинается красная осень. Пусто. Просторно. Тихо. Хочешь не хочешь, а слагаются строфы…
Холодно. Вольно. Бесстрашно.
Ветрено. Холодно. Вольно.
Льется рассветное Брашно,
Я отстрадал – и довольно!
Выйти из дома при ветре
И поклониться отчизне.
Надо готовиться к смерти
Так, как готовятся к жизни.
Много унылой работы – переводы больших классиков из малых литератур. Хуже только модернисты из тех же литератур».
Классики, модернисты, современники из малых литератур кормили Самойлова и его семью. Старенькая мама, сын от первого брака и еще многое-многое требовали немалых денег. Боже, что на него валилось! Я просто не понимаю, мне не дано понять, откуда он черпал силы, чтобы все это вынести! А ведь он терял зрение, и в письмах – не раз про то, что «читать становится все труднее, глаза болят», что читает ему вслух иногда Галина Ивановна. А надо было переводить классиков малых, а временами и больших литератур, и модернистов, и неоклассицистов, и прочих «истов». И он переводил. Делал переводы не просто добросовестно, а сверхдобросовестно. По крайней мере, никто в обиде на него не бывал… Что давало ему силы жить, работать, шутить? Полагаю, кроме всего прочего, еще и несуетная уверенность, что в самом конце всяческих концов и он «увидит небо в алмазах», а при жизни следует лишь исполнять долг. Меру долга он определял для себя сам. ОПРЕДЕЛИЛ И ИСПОЛНИЛ. И Господь даровал ему легкую, мгновенную смерть праведника. Хотя он-то праведником себя не считал.
Я в этой жизни милой
Изведал все пути.
Господь, меня помилуй.
Господь, меня прости.
Но суеты унылой
Не мог я побороть…
Господь, меня помилуй,
Прости меня, Господь.
Да, в этой жизни, Боже,
Не избежал я лжи.
Карай меня построже,
Построже накажи.
В чем только он себя не обвинял!
Любить не умею,
Любить не желаю.
Я глохну, немею
И зренье теряю.
И жизнью своею
Уже не играю.
Любить не умею —
И я умираю.
Это – правда? Он не умел любить? Он? Кокетство, наговор на себя перед Богом и людьми? Нет! Адская работа души. Попытка разобраться в себе, отделить в самом себе семена от половы. Его от него…
Повесть тихая тайно казнит.
Совесть тихая тайно карает.
И невидимый миру двойник
Все бокальчики пододвигает.
Анна Андреевна Ахматова говорила, что есть наша читательская вина перед Пушкиным: за красотой звучания его стиха мы часто не слышим живой голос Пушкина-человека. Мне кажется, это относится не только к Пушкину – ко всем настоящим поэтам…