Книга Третий звонок, страница 59. Автор книги Михаил Козаков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Третий звонок»

Cтраница 59

Сам Бродский говорил: «У Ахматовой нельзя было научиться писать стихи. Но можно было научиться, как жить». Я бы повторил это по отношению к самому Бродскому. Он сам – мировоззрение. Он промывает твои глаза и прочищает твои уши. Он – твой вчерашний современник – философское, метафизическое учение. В одном из интервью он рассказал, что когда он переместился в Америку (а такого рода перемещения всегда стресс, пережить который непросто), то волево скомандовал себе: «Живи так, будто ничего не произошло». Вначале это было игрой, маской. Потом маска стала принимать очертания лица, а затем присохла к лицу. И вот однажды, три года спустя после переезда в Америку, работая за письменным столом у себя в кабинете, он потянулся рукой за словарем на книжной полке и вдруг понял, что точно так же он сделал бы это движение в любой другой точке земного шара. Маска стала лицом.

Живи так, как будто ничего не произошло.

– Конечно, – продолжил Бродский, – когда мне присудили Нобелевскую премию, я понимал, что для писателя – это профессиональный триумф. Но и тогда я повторил себе: «Иосиф, продолжай жить так, как будто ничего особенного не случилось».

Вот, на мой взгляд, высшая мудрость ума. Метафизический взгляд на порядок вещей. Высота ума и души, высшая ответственность перед Долгом, перед отпущенным даром, перед Дарителем, который всегда выше дара, высокий трагический скепсис к земной тусовке всякого рода.

Трагический дар поэта наиболее ярко проявился для меня в «Осеннем крике ястреба». Это стихотворение, скорее поэма, – его «Памятник». Верно заметил Владимир Уфлянд, что если бы составить гербовник русской поэзии, то Бродский должен в нем символизироваться ястребом. Чем выше парит одинокая, распластанная птица, тем всемирнее ее ястребиный взгляд из ионосферы, из космоса, тем ближе, страшнее, реальнее земной распад на многоточия, скобки, звенья. Часть речи – лучшая часть поэта.

Меня поразило в этом удивительном даже для Бродского сочинении, что летит-то ястреб отнюдь не в солнечный зенит и не хотел ястреб умирать. Совсем даже наоборот. В его парении над землей, над высшими помыслами прихожан, есть вполне земная цель, простой и нежный для него «пункт приземления в гнездо, где разбитая скорлупа в алую крапинку», где теплится запах брата или сестры. Летит ястреб в детство, а взмывает… в смерть. Заиндевевшая карта веера крыльев и хвоста рассыпается как фамильный хрусталь, превращаясь в юркие хлопья:

Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —
бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски: «Зима, зима!»

Он умер в январе, в начале года…

Порой не верится, что ты своими глазами видел когда-то этого человека, когда он был большим рыжим парнем тридцати одного года, вполне еще Иосифом без Александровича. Он не был рубахой-парнем, с которым можно было запросто выпить рюмку водки и легко перейти на «ты». Но побеседовать с ним, даже о чем-то поспорить и посмеяться удачной шутке было славно, хотя не могу сказать, что для меня даже тогда это было обычным делом.

А вот стихи его я буду читать до конца моей жизни. Относиться к ним так, как пианист, когда изучает ноты фортепианных сонат великого композитора. Ведь в «нотах» Бродского, в его музыке есть все, что есть в музыке, скажем, Бетховена или в музыке любимого им Гайдна. И я, как пианист, должен фразировать, нащупать контрапункт, определить ритм и темп, понять архитектонику сочиненного автором, интонацию, перепады, оставить воздух в исполнении для восприятия слушателем, не перепутать тональность разных сочинений и т. д. и т. п. И не забывать те из советов Бродского, которые могут пригодиться, чтобы теперь у меня самого не возникло бы желания надеть себе на голову собственный диск со стихами Иосифа Александровича.

Сколько лет он прожил? Пятьдесят пять. Но это смотря по какому времени. Он, как и Пушкин в XIX веке, нарыл столько нор, задал столько задач, в которых потомкам лишь предстоит разобраться. Мне даже думается иногда, что для таких, как они, земной календарь, земной счетчик отсчитывает условное время… Кто знает, сколько лет на самом деле было Бродскому? Может, пятьсот, может, тысяча лет…

1997 г.
Глава четвертая
Синдром «Пиковой дамы»

Когда я дохожу до края, когда почва уходит из-под ног, когда утром страшно начать новый день, когда к вопросам «что делать?» и «кто виноват?» добавляется «когда, когда же это все началось?», «где надломилась, а потом сломалась моя жизнь?», я обозначаю этот слом двумя буквами: «П. Д.».

«Пиковая дама», 87-й год. При вторичной попытке (первая была в 80-м) экранизировать эту вечно загадочную повесть я сломался. В том дневнике 87-го года про «П. Д.» – сотни страниц. Падения, короткие взлеты и вновь падения, сокрушительные обвалы, депрессии, страхи, самоанализ, и самоуничижение, и самоуничтожение. Не дневник – история болезни. В результате я и угодил в ленинградскую Бехтеревку.

Я мучился, работая в эфросовской «Дороге», изливал желчь и досаду на Панфилова, работая в его «Гамлете» в Ленкоме, но много страшней казнить себя за свои ошибки, когда ты – автор сценария и режиссер, а стало быть, ответствен за все. За развал производства на двух студиях: ведь ты согласился снимать постановочное кино по Пушкину и подписал с уже разваливающимися студиями договор; это ты, как ни старался, не сумел добиться разрешения на съемку отпевания графини в Петропавловском соборе; ты, ты, ты… Но производственный развал ты бы преодолел, если бы сам был до конца уверен в своем замысле, который вынашивал годами, если бы сам не разочаровался в собственном сценарии, над которым трудился, как не трудился никогда ни над чем в жизни. Если бы не это – ты бы, безусловно, доснял эту ленту, победил всех врагов и выстоял перед любыми трудностями. Ты бы укокошил и отпел проклятую старуху, и не ты, а Германн оказался бы в психушке! Если бы, если бы, если бы…

Десятое февраля 1987 года, Ленинград. Идут съемки.

Каждая сцена, где не было пушкинского текста, для меня являлась загадкой. В сценарии, как я понимал и чувствовал, было только несколько сцен, которых я не слишком боялся. А может, и загадки никакой не было, просто я не знал, как все это поставить, и обманывал себя и других? Что же тогда со мной было в минуты просветления, когда казалось, что теперь-то уж все ясно? Ведь были же такие минуты, часы, дни и даже гораздо более длительные периоды с момента сдачи кинопроб до нового витка падения! Почему казалось, что в голове у меня уже почти все сложилось и осталось лишь заставить всех это воплотить, несмотря на любые производственные трудности, которые, ей-богу, не самое главное в искусстве?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация