Перед тем как покинуть конспиративную квартиру, Глеб Сиверов вдруг остановился на пороге, держась за дверную ручку, и фыркнул.
— Трехтысячелетние жабы, — сказал он. — Забавно!
— Там еще была змейка, — добавила Ирина. — Маленькая, но, по словам Шлимана, очень ядовитая…
* * *
…Он стоял спиной к мачте, легко отражая своей саблей с потускневшим офицерским темляком яростные, но неумелые наскоки напиравших со всех сторон турок. Перед глазами мелькали красные фески и потные, оливково-смуглые, черноусые лица с оскаленными, желтыми от кофе и табака зубами. В предрассветном сумраке все они казались одинаково серыми, зыбкими и нереальными, однако удары кривых ятаганов, передающиеся от эфеса усталому запястью, были сильными — призраки так не бьют.
Над освещенным масляной лампой пятачком замусоренной палубы слышалось шарканье подошв, лязг стали о сталь, тяжелое дыхание, с хрипом и свистом вырывавшееся из множества глоток, и гортанные возгласы атакующих. Он рубился, как всегда, весело и отчаянно, с насмешливым презрением к противнику, который, несмотря на подавляющее численное превосходство, ничего не мог противопоставить его обдуманной, холодной ярости. Усатый турок, у которого из-под распахнутого жилета выпирало толстое, поросшее седыми волосами брюхо, сделал богатырский замах. Дмитрий воткнул испачканный кровью клинок в это брюхо, надавил, вгоняя лезвие поглубже, и улыбнулся прямо в округлившиеся, мигом остекленевшие глаза. Слева вынырнул еще один усач в феске, занося над головой саблю, и Крестовский, не успев освободить клинок, выстрелил в него из вороненого морского кольта. Кольт бахнул так, что его, казалось, можно было услышать даже на берегу, место схватки на мгновение заволокло густым сероватым дымом. Дым быстро рассеялся, и два тела почти одновременно упали на залитую кровью палубу.
— Это вам за Севастополь, черти некрещеные, — сказал им отчаянный русский, парируя очередной удар.
Турки напали перед рассветом. Видимо, капитан фелюги одноглазый Мустафа каким-то образом выведал, что за груз он везет морем в Россию, и решил внести поправки в разработанный Дмитрием план. Изначально предполагалось, что в нескольких милях от берега все они — и команда, и пассажиры — пересядут в ялики и расстанутся по-хорошему, а судно подожгут и затопят, инсценировав несчастный случай. Мустафе было щедро уплачено и за фелюгу, которая не стоила доброго слова, и за услугу, которая была не столь уж обременительной. Но одноглазый дьявол, как видно, решил, что этого будет мало, и предпринял попытку получить все, ничего не дав взамен.
Получив короткую передышку, Дмитрий завертел головой, отыскивая Кузьмича. Это было сделано вовремя: оказалось, что камердинера оттерли в сторону, к самому борту, и атакуют втроем. Старик геройски отмахивался штуцером, орудуя им, как дубиной. Это ружье стоило сумасшедших денег — его надо было спасать, не говоря уже о Кузьмиче.
Крестовский снова выстрелил — один из осаждавших камердинера турок взмахнул руками и вслед за своим кувыркающимся на лету ятаганом свалился через фальшборт. Из тумана донесся всплеск; Дмитрий оттолкнулся от мачты и начал прорубать дорогу к борту. Чей-то клинок вскользь прошелся по плечу, вспоров рубашку и порезав кожу, рукав начал набухать кровью, но дело близилось к концу: добрая половина небольшой команды была перебита, а остальные уже не столько дрались, сколько бегали по скользкой от крови палубе, спасаясь от внезапно превратившегося в кровожадное чудовище пассажира. Крестовскому удалось догнать и зарубить еще одного, после чего уцелевшие моряки побросали оружие и, сдавшись на милость победителя, безропотно позволили себя связать.
Только одноглазый Мустафа, капитан и владелец этого корыта, зафрахтованного прижимистым герром Шлиманом из экономии, продолжал отчаянно отбиваться. Он, в отличие от своих матросов, понимал, что пощады ждать не приходится, и предпочел встретить смерть с оружием в руках. И, в отличие от матросов, он был единственным, на кого Дмитрий по-настоящему злился и кому не хотел давать поблажек — никаких, в том числе и почетной смерти в бою. Он уже пять раз мог прикончить эту вероломную кривую свинью, но всякий раз сдерживал готовую нанести смертельный удар руку: Мустафа был нужен ему живым.
Турок был неуклюж, но очень силен, и у Крестовского никак не получалось выбить из его мясистой пятерни оружие. Между тем время шло, ночь уверенно катилась к рассвету, а фелюга медленно дрейфовала с убранными парусами в сторону берега, до которого оставалось каких-нибудь пять или шесть морских миль.
Кузьмич, не забывший крестьянскую премудрость, ловко связывал плененных матросов концами шкотов, которые срезал откуда придется. Пленников было всего четверо, и старик управился быстро. Закончив, он встал у фальшборта, в сторонке, сложив на стволе ружья натруженные коричневые ладони, и принялся наблюдать за схваткой с таким видом, словно сидел в ложе Императорского театра и смотрел спектакль. Равнодушие его, однако же, являло собою одну лишь видимость; улучив момент, когда дерущиеся приблизились к нему на расстояние вытянутой руки, он молниеносно просунул приклад штуцера между ногами пятящегося под неистовым напором Дмитрия Мустафы. А когда турок упал, старик камердинер ногой выбил из его руки ятаган и стукнул одноглазого капитана прикладом по лбу — не слишком сильно, в самый раз для того, чтобы остудить его боевой пыл.
— Вечно ты влезешь, старый дурень, — опуская саблю, сказал Дмитрий, который ни за что не признался бы, что помощь камердинера была очень своевременной. — Все удовольствие испортил! Ты же видел, что я с ним играю!
— Так, ваше благородие, и доиграться можно, — рассудительно и не слишком почтительно ответил Кузьмич, связывая турка по рукам и ногам. — Рассвет скоро, а у нас с вами дел невпроворот…
— Плевал я на дела, — высокомерно ответил Дмитрий. — Честь дороже!
Камердинер промолчал. Он всегда молчал, когда речь заходила о вопросах чести, справедливо полагая, что это не его ума дело, или, в крайнем случае, поддакивал. Но сейчас в его молчании Крестовскому чудилось сомнение и даже осуждение. Разумеется, старому камердинеру и в голову бы не пришло действительно осуждать хозяина, и беспокоило Дмитрия, конечно же, не суровое сопение Кузьмича, а тихий голос его собственной совести — или, если угодно, той самой чести, о которой он только что привычно упомянул. В самом деле, о какой чести можно говорить применительно к драке двух воров, не поделивших чужое добро? А их с Мустафой схватку иначе не назовешь: права на так называемый клад Приама у них одинаковые — у Дмитрия чуть побольше, поскольку он, как ни крути, участвовал в раскопках, у Мустафы поменьше, но одинаковые — то есть вообще никаких.
Крестовский убрал револьвер в кобуру, вытер клинок о свернутый парус и с лязгом бросил его в ножны. «А какие, собственно, права на это золото у Шлимана?» — подумалось ему. Раскопки велись на турецкой земле, золото нашли там же, и оно целиком, без остатка, принадлежит Турции — и по закону, и согласно условиям, которые поставило турецкое правительство, давая герру Генриху разрешение на раскопки. Но этот пройдоха Шлиман, знающий шестнадцать языков и начавший свою карьеру в буквальном смысле слова без штанов (шторм выбросил его, юнгу потерпевшего крушение корабля, на голландский берег в одних кальсонах, и это в шестиградусный мороз), что называется, обул турок в лапти. Его жена, красавица Софья, вывезла золото из страны в корзинах с капустой и овощами. Турецкие чиновники пялились на нее, капризную европейскую миллионершу, увозящую из Турции в Грецию несколько корзин зелени, как баран на новые ворота. Дмитрий Крестовский был свидетелем этого поучительного зрелища.