Швецию я проехал с запада на восток, в сравнении с Данией она казалась и более цивилизованной, и менее уютной. Куда ей было до датской провинции: суровый серый Скаген, бесконечные, как в Сахаре, пески Рёмё, где с ног сбивал ветер и приходилось не идти, а падать вперед, сомкнув глаза и чувствуя, как впиваются в тело, как хлещут острые песчинки.
Любил я переезжать с острова на остров на пароме, не бежал неприхотливых пивных – кро, где подавали по-простецки только что изловленную рыбу с отварной картошкой, гладкость дорог, любимые Галич, Высоцкий и Окуджава из автомобильного магнитофона – праздник души, и играет в башке, никак не срифмуется «Мы, веселые дети диссента» с речкой «Брентой», с «конвентом», с «резидентом» и с «президентом».
Дания, любовь моя!
И наконец – март 1980 года и прощальный бал в посольстве в честь отъезда столь уважаемого и почитаемого, за столиками собрано золото колонии, прочувственные речи с намеками, чтобы в Москве на верхах не забывал о маленькой Дании (слухи о генеральском назначении проникали быстро), в дело пошла Первая Гитара, вместе с которой полились в ошеломленный зал строчки последней баллады.
Шумел-гудел банкетный зал,
Когда Любимов уезжал,
И каждый тосты выдавал
В большом объеме.
Болтали каждый как умел,
Жевали каждый что хотел…
Народ, привыкший к казенщине, был несколько шокирован вольностями, но аппетиту это не повредило, на следующий день меня проводили по протоколу.
Закончился кусок жизни.
В Москве я долго проходил инстанции перед коллегией КГБ, которая только и обладала высочайшим правом назначить начальника отдела, часто сидел и пил кофе у Грушко, однажды нас пригласил Гордиевский, у которого родилась дочка от нового брака, жена его еще лежала в роддоме, стол с азербайджанскими изысками приготовила ее мама, поведавшая нам о заслугах чекиста-мужа; Гордиевский демонстрировал свои картины – он любил и понимал живопись, – как всегда был дистанционно корректен. Мы посидели часа два (внизу ждала служебная машина) и отбыли по домам.
До сих пор не понимаю, как Гордиевский попал в Англию. Игра судьбы, результат безрыбья в отделе и, конечно же, умелых ударов англичан, выбивавших из Англии или не допускавших туда любых конкурентов своему агенту? Гордиевский тогда изучал английский, писал пособие о Дании, иногда заскакивал ко мне поболтать и получить мудрый совет по Англии, я рекомендовал ему прочитать рассказы Сомерсета Моэма о секретной службе, вскоре, одолев «Стирку мистера Харрингтона», он восхитился этим трудом. Какой парадокс! какая комедия! – давать рекомендации по Англии английскому шпиону! Впрочем, я доверчив, никуда от этого не уйдешь, видно, нужно было выбиваться в священники…
Вскоре я приступил к отправлению новых функций. Действительность превзошла даже мои худшие ожидания: отдел был мал, состоял из бывших резидентов и прочих больших людей, самолюбивых и капризных, и, главное, вся деятельность выглядела не просто бесполезной, но унизительно глупой. Оставалось лишь пить кофе, обсуждать кадровые сплетни (любимая тема всех!) и смотреть угасавшим взглядом на разверзшиеся внизу бесконечные леса…
На авансцену из угольных глубин выползают моя личная жизнь и развод с Тамарой, которой сравнительно недавно писал:
Но знай, дружок: страшна бумага,
Черней чумы и горше яда,
И коль любовь впитает в строки,
Уже обратно не воротит.
Но после жизни быстротечной,
Когда-нибудь в метели вечной,
Клянусь, черкну комочком снежным,
Что я любил тебя так нежно…
Но тогда дело шло к разрыву. Я влюбился в Таню, мою нынешнюю жену.
Колокол ударил, я пошел к Грушко и заявил о разводе и намерениях жениться на другой, он изумился (впрочем, не меньше, чем другие) и даже чуть расстроился (ведь он рекомендовал меня Крючкову, к тому же уже на подписи был приказ о назначении его на пост замнача разведки), отослал меня докладывать по инстанциям. Тут же этой радостной вестью я огорошил генерала Котова, который философски заметил: «Ничего не понимаю, я тоже влюблялся, но зачем разводиться?» (Котов нравился дамам, он всегда был до умопомрачения элегантен и красив: высокий, худощавый, с большими серыми глазами, аккуратный пробор стрелой пересекал прическу.) Затем побежал к другому генералу, который со свойственной ему тупостью начал уговаривать меня не совершать опрометчивого шага, и даже заметил, что моему сыну будет стыдно за меня (вот уж куда залез, доходяга! вспомнил бы лучше, на какие деньги он покупал шмотки жене, когда приезжал в Данию!). Далее я двинулся к Титову и попросил по дружбе устроить мне аудиенцию у Крючкова, что он по дружбе сделал чересчур оперативно.
Владимир Александрович руки мне не подал, на стул не указал, мрачновато оторвал глаза от бумаг и выслушал мои объяснения. Я извинился, что подвел его, – ведь он утвердил меня, тогда морально чистого, на коллегии, теперь же опять заорут, что в ПГУ царят Содом и Гоморра и идейно-воспитательная работа на низком уровне. Наступила тягостная пауза, затем, с трудом сдерживая гнев, шеф молвил грозно: «Это вам так не пройдет!»
[96]
Я чувствовал себя как Витте перед императором и заявил, что готов подать в отставку, – думаю, что он воспринял это как блеф. Не буду кривить душой: я действительно чувствовал свою вину перед Крючковым, незадолго до этого мой коллега, запланированный на высокую должность, перед назначением раскрыл Владимиру Александровичу душу и объявил, что намерен разводиться, – в результате духовник его не только простил, но и назначил, правда, он так и не развелся.
Я начал приводить в порядок служебные бумаги, между делом принимая коллег, выражавших свое сочувствие, я же был радостен и, как истинный истерик, полон оптимизма. Через несколько дней меня вызвали в кабинет шефа по кадрам, где сидел и партайгеноссе внешней разведки – назовем твердокаменных Сталактит и Сталагмит. Сталактит был деловит и сразу же запустил меня в ЦВЭК (врачебная комиссия), дабы уволить с честью по состоянию здоровья и не давать пищу вышестоящим моралистам. Увы, как назло, я оказался до омерзения здоров и даже пригоден для несения службы в невыносимых условиях тропических стран. Один приятель предложил лечь в чекистский госпиталь на Пехотном, где знакомый доктор представил бы меня полной развалиной, однако после гимнов моему здоровью такой виртуозный гамбит показался мне рискованным. Партийный Сталагмит оказался гибче (ясно, что не моя судьба волновала их, а что скажет княгиня Мария Алексеевна в виде андроповских замов С. Цвигуна и Г. Цинева, не упускавших случая, чтобы нагадить Крючкову) и предложил замять скандал: то есть не разводиться, за что меня с легким порицанием по партийной линии переведут на престижную (но не генеральскую) должность, где я отлежусь на дне, допустим, в Институт разведки имени великого Андропова… Предложение Сталагмита меня ужаснуло: я представил себя с голым задом посредине разбитых горшков, в полном вакууме, читавшим подрастающим поколениям шпионов некую абракадабру
[97]. Все это навевало мысли о несчастных, которые либо вешаются на собственных подтяжках в клозете, либо впадают в многолетний запой с отдыхом на Канатчиковой даче.