С Мантейфелем обменялись мы на учении только несколькими фразами обычной учтивости, но серьезного разговора, конечно, вести не могли. Заметно только, что государь был с ним ласков, как всегда бывает он с пруссаками. Стало быть, можно полагать, что по крайней мере дурных известий Мантейфель из Берлина не привез.
После артиллерийской стрельбы государь смотрел работы саперов, преимущественно же – кавалерийских команд, обучавшихся при саперной бригаде порче и исправлению железных дорог и мостов. Когда всё было кончено и несколько мостов взлетело на воздух, я поехал с генерал-лейтенантом Соболевским в Белянский лагерь гренадер, чтоб осмотреть устроенную в Белянах санитарную станцию.
По дороге остановился я в лагере Фанагорийского гренадерского полка, где сегодня рано утром случилось необыкновенное происшествие. Во время сильной грозы (которую, впрочем, я и не слышал, так крепко спал) удар молнии поразил в нескольких палатках до 70 солдат. Из них 7 человек убиты во сне, до 40 – более или менее сильно пострадали. Я видел тела убитых, ожоги и контузии живых и, осмотрев места, где ударила молния, решительно не могу себе объяснить, как могла она одним ударом попасть в такое большое число точек. Пораженные лежали не только в нескольких соседних палатках, но даже в разных ротах и батальонах. Только в одном месте видел явный след молнии, ударившей в тесак и ружье в одной палатке, пробившей затем отверстие в земляном валике и попавшей в людей, лежавших в другой, соседней, палатке.
По возвращении из Белян, около 4 часов, я остался дома в ожидании некоторых желавших видеться со мною посетителей. К тому же я чувствовал себя не совсем здоровым и рад был провести спокойно остальную часть дня.
31 августа. Вторник. Ливадия. Более недели не имел я возможности заглянуть в свой дневник. Последние два дня пребывания государя в Варшаве были такие же суетливые и утомительные, как и предыдущие. Во вторник, 24-го числа, я имел продолжительный доклад перед смотром стрельбы стрелков и кавалерии. Между смотром и обедом посетил архиепископа Леонида; обед в Бельведере. Вечер провел дома за работой.
В среду, 25-го, всё утро прошло в маневре на Повонзковском поле; затем большой обед в Лазенках, а вечером спектакль. Я уехал рано, после первой пьесы, чтобы покончить все дела перед отъездом из Варшавы.
В четверг в 9 часов утра, после молебствия в Бельведерском дворце, выезд из Варшавы по железной дороге на Брест и Одессу, куда прибыли в пятницу в 8 часов вечера и прямо с железной дороги переехали на императорскую яхту «Ливадия», на которой при совершенно тихой погоде прибыли в субботу, 28-го числа, в 2 часа дня в Ялту.
В последние дни пребывания в Варшаве и затем в продолжение всего переезда до Ялты мне пришлось часто быть с князем Горчаковым, слушать его разъяснения современного положения дипломатических сношений по восточному вопросу и читать получаемые с разных сторон депеши и телеграммы. Из этих разговоров и чтений я мог вывести заключение, что настоящее положение дел вовсе не внушает доверия к успешному результату нашей дипломатии. Присылка фельдмаршала Мантейфеля не имела другого значения, как только личное от императора Вильгельма удостоверение в сохранении благодарности к нашему государю; то же, как намерена Германия держаться при дальнейшем ведении дела, еще не разъяснено. Спокойно проживающий в Варцине немецкий канцлер не высказался до сих пор, ограничиваясь, как пифия, неопределенными ответами. Англия и Франция неохотно идут на предлагаемую конференцию; Италия охотно вызывается на участие, даже на инициативу в этом деле, но у нее свои расчеты и надежды: ей хочется поживиться за счет Австрии, предоставив последней вознаграждение в спорных славянских областях Турции. Сама же Австрия не может действовать откровенно, не может искренно идти с нами заодно.
Князь Горчаков смотрит на нынешнее положение дел уже не в розовом цвете, уже произносит слово: «изоляция», к которой Россия должна быть готова; a это весьма близко от войны. Между тем князь опять показывает странное нежелание вникнуть в соображения военные, повторяет прежнюю бессмыслицу, что мы должны быть готовы вести войну, не требуя особых финансовых средств сверх обыкновенного мирного бюджета. Трудно верить, что государственный человек может серьезно, не шутя, говорить такую нелепость. Но у князя Горчакова конек – экономия, сбережение финансов. Он хвастается тем, что одни его дипломатические депеши ограждают интересы России, без помощи войск и без расстройства финансов. Когда же дипломатическая переписка чуть начинает принимать характер резкий, сомнительный, тот же князь кричит, как это у нас армия не готова во всякую минуту прийти к нему на помощь. Теперь он пока настаивает только на усилении наших войск, собранных при Александрополе под видом лагерного сбора.
Наслушавшись от дипломатов (с нами ехали барон Жомини, Амбургер и Фредрихс) всяких неутешительных известий о восточном вопросе, я счел уже невозможным оставаться в стороне и при докладе государю, заведя речь о возможности войны. Государь удивил меня своим спокойным и почти равнодушным взглядом на военную сторону возбужденного дела; он одобрял все мои предложения, соглашался на всё, что я говорил относительно приготовлений к войне, но всё это имело вид, как будто и теперь он вполне убежден в сохранении мира quand-même
[94].
В продолжение поездки приходили известия с театра войны; на одной из станций нашли мы князя Цертелева, дипломатического чиновника, ездившего в Болгарию, чтобы доставить положительные сведения о совершавшихся там турецких зверствах. Присланный из Константинополя навстречу государю и государственному канцлеру, он получил приказание ехать в Крым. Рассказы его дополнили то, что было уже известно из телеграмм и газетных статей.
Вообще, переезд от Варшавы до Ливадии оставил невеселое впечатление. Это впечатление еще усилилось, когда, прибыв в Одессу (27-го числа вечером), мы перешли с железной дороги на яхту «Ливадия». При самом отходе яхты от берега, в виду всей одесской публики, толпившейся на пристани, вдруг приключился у генерала Потапова сильный нервный пароксизм. С трудом увели его в каюту, но всю ночь он кричал страшным голосом, так что никому не дал спать. Утром генерал успокоился, но со всеми признаками умственного расстройства.
По приезде в Ливадию его сначала поместили было в свитском флигеле, но потом нашли необходимым перевезти в Ялту, чтобы при первой возможности отвезти в Петербург.
По приезде в Ялту (28-го числа в 2 часа дня) я узнал, что для меня отведено помещение в том же флигеле, из чего заключил, что мне предстоит оставаться в Ливадии, при государе.
Вот четвертый день, что я веду жизнь по установленным здесь порядкам и обычаям. Три раза в день всё общество собирается в столовой (она же и зала): к завтраку (в 12 часов), к обеду (в 7 часов) и на вечернее собрание (в 9½ часов). С первых же дней уже заметна написанная на всех лицах скука. Сам государь мрачен и озабочен; императрица нездорова, не выходит из комнаты и не принимает; между лицами свиты, особенно женского пола, – разлад. Для меня, впрочем, есть некоторое утешение – присутствие дочери. В самый день нашего приезда в Ливадию жена моя приезжала сюда повидаться со мной, так как я не мог отлучиться накануне торжественного дня 30 августа. Только сегодня, в день доклада моего, я отпросился навестить свою семью; сейчас отправляюсь в Симеиз, где надеюсь пробыть до пятницы, то есть до следующего дня доклада.