Забыв и о балете, и об экзамене, Тамара бросилась к телефону-автомату и позвонила Пушкиным. Там никто не подошел, и она позвонила Пажи. «Тамара, милая, неужели это правда?» – сразу спросила Елизавета Михайловна и разрыдалась. Отправившись на улицу Восстания, Тамара провела остаток вечера у Пажи, где они «разговаривали, плакали, обсуждали разные версии», все время понимая, что они ничего не могут поделать. Они много раз звонили Пушкиным, но безуспешно. Зная, что у Александра Ивановича высокое давление, они «боялись, что кто-нибудь внезапно огорошит его этой новостью и с ним случится удар». Только на следующее утро Тамара наконец дозвонилась до него. «Я уже знаю», – только и сказал он.
«КГБ сразу же начал допрашивать Александра Ивановича и губить его, – сказал его ученик Николай Ковмир. – Он сразу постарел на десять лет». У Пушкина не было даже поддержки Ксении, которая в то время уехала в отпуск на их дачу в Эстонию. Утром 17 июня она получила намеренно зашифрованную телеграмму от Тамары: «Махмудка [так они называли Рудольфа] в беде. Лети домой». Ксения сразу же вернулась; в тот вечер Слава Сантто видел ее в Театре имени Кирова; она была «похожа на египетскую мумию без всякого выражения на лице». Он заговорил с ней о Рудольфе, но Ксения злобно шикнула на него: «Молчи!»
Люба, которая была за городом до вечера воскресенья, 18 июня, взбежала по лестнице в квартиру на улице Чайковского, слыша упорно названивающий телефон. Ей звонила подруга, которая не могла связаться с ней все выходные: «Любка, по «Голосу» [ «Голос Америки»] сказали, что Рудик остается в Париже». Она еще долго стояла у телефона, держа трубку «и с тревогой думая, что для нас Рудик умер. Он навсегда ушел в другой мир».
Что касается друзей, Рудольф совершил немыслимое. Первый российский артист-«невозвращенец», он, как написала Арлин Кросс, «проложил дорогу Михаилу Горбачеву». Но хотя его поступок считался настолько вредным для советской пропаганды, что о нем не упоминали в национальной прессе, политика никогда не была для Рудольфа веским мотивом. Его могло подтолкнуть лишь принуждение танцевать. Единственным близким к Рудольфу человеком, которого новость нисколько не задела, оказался Тейя. «Молодец!» – воскликнул он; по мнению его сестры, «это он подготовил побег». Беспокоясь за безопасность Рудольфа, он решил написать ему и предупредить, чтобы тот не вздумал возвращаться. «Твоим делом занимается госбезопасность, и, если ты вернешься, тебя сразу же арестуют». Поскольку Тейя понятия не имел, где искать Рудольфа, письмо он адресовал одному знакомому балетоману из Гамбурга с просьбой переправить его в Париж.
В Уфе Фарида и Хамет несколько дней не знали о том, что произошло. Понимая, что ни у кого из соседей нет телефона, Роза послала родителям из Ленинграда телеграмму, в которой просила, чтобы они немедленно ей позвонили. Хотя Фарида страшно расстроилась, судя по всему, ее больше всего волновало, что у сына недостаточно денег. А для патриота Хамета позор стал почти невыносимым. Что характерно, он никак не проявлял свои чувства, но из-за шока с ним произошла такая перемена, что его пожалели даже в заводском парткоме. «Его не исключили из партии и не уволили с работы, но его постоянно допрашивали, – вспоминал коллега. – Он никогда не говорил с нами о сыне, но мы видели, как ему тяжело – он сразу постарел, похудел и замкнулся в себе. Он боялся произнести хоть слово».
Тем временем Париж «сходил с ума по Рудольфу». Повсюду висели плакаты с анонсом его первого спектакля; очереди за билетами выстраивались от Театра на Елисейских Полях до площади Альма. На первой пресс-конференции 22 июня Рудольф небрежно сидел на ступеньках на фоне декораций к «Спящей красавице», глядя на вспышки камер, и спокойно говорил, что уже давно собирался бежать из СССР, но принял решение лишь под влиянием момента, потому что его отправляли назад, в Москву. Так же уравновешенно он давал и «эксклюзивные» интервью отдельным репортерам, не задумываясь отвечая на личные вопросы презрительным: «У нас в России не принято совать нос в личную жизнь. Так поступает только тайная полиция». С Патриком Тевноном, близким другом Клары, он позволил себе быть более откровенным: «В Ленинграде было очень тяжело. В Театре имени Кирова было две школы: традиционалисты во главе с Сергеевым, которые не хотели абсолютно ничего менять, ни костюма, ни парика, и другие, которые очень хотели бы немножко модернизировать балет. Естественно, я был одним из «модернистов», и руководство думало обо мне очень плохо. Они не хотели, чтобы я часто танцевал, мне не давали ролей… Я никогда не вернусь на родину, но искренне верю, что и в вашей стране я счастлив не буду».
Первое выступление Рудольфа в составе труппы де Куэваса 23 июня (в тот самый вечер, когда Театр имени Кирова начинал гастроли в Лондоне со «Спящей красавицы») стало больше политическим событием, чем событием в мире искусства. У здания Театра на Елисейских Полях дежурили полицейские машины, в фойе толпились фотографы и операторы, в публике было много инспекторов в штатском; у гримерки Рудольфа стояли три телохранителя. Они отказывались впускать к нему даже друзей. Кларе, просочившейся в зал в толпе молодых, модных зрителей, удалось остаться незамеченной, несмотря на то что пресс-агенты из США предлагали миллион долларов папарацци за снимок, «на котором она захвачена врасплох». Вдохновленная Нина Вырубова, которая танцевала в адажио «Роза Авроры», держала равновесие, как никогда раньше. Перед первым выходом Рудольфа в роли принца Дезире во втором акте напряжение достигло высшей точки – казалось, сам воздух наэлектризован. После первой вариации публика вызывала Рудольфа пять раз. Вырубову, в свою очередь, вызывали четырежды; к концу их па-де-де оба русских танцора кланялись со слезами на глазах. Ослепительный Рудольф в голубом костюме прижимал руку к сердцу. Но вдруг эмоции захлестнули его, и в гримерке, в антракте между актами, он сломался. Во France Soir на следующий день поместили его восторженное интервью «Noureiev [так!] a pleuré en boyant Paris à ses pieds («Нуреев плакал, видя Париж у своих ног)».
Однако, несмотря на овацию в финале, когда его вызывали более 24 раз, в зале сидели знатоки, которых Рудольф разочаровал. «Я не очень впечатлен», – прошептал хореограф Джером Роббинс Пьеру Берже, партнеру Ива Сен-Лорана. Не произвел он большое впечатление и на Гарольда Ч. Шонберга из The New York Times, который заметил, что Нуреев «не самый совершенный из артистов»
[30]. Но именно сырость и неровность исполнения – «ранимость, открытость» Рудольфа – в тот вечер буквально покорила балерину Виолетт Верди. Ей он показался не столько диким, сколько неиспорченным: «В его исполнении принц стал юношей в поисках идеала, который удивляется, найдя его, – и с сверхъестественным чувством завороженности тем, на что он смотрит, завороженности тем, что он находит… Можно сразу увидеть чистоту в его преданности и полном погружении».
Через неделю, за несколько минут до того, как он должен был выйти на сцену, на сей раз в роли Голубой птицы, в гримерку к нему принесли три письма, переправленные с помощью посольства: от матери, от отца и от Пушкина.